У колокольни собралась ватага. Мужики беспорядочно палили в темноту. На ватажников сыпалась туча стрел. Кильсей кубарем скатился с лестницы. Устин, зажимая рукой раненый бок, прокричал:

— Бери пятерых мужиков и давай вдоль стены. От ворот ударьте залпом. Иначе конец!

У ворот крепостицы занялась огнем вторая изба. Пламя облизывало крышу широкими языками.

Залпом от ворот ударили мужики, ушедшие с Кильсеем. Устин махнул рукой, грянул залп от колокольни. Град стрел сразу стих.

И тут стрела вонзилась Устину под сердце. Последнее, что он увидел, была охваченная пламенем крыша избы. Огонь вдруг вспыхнул перед глазами Устина нестерпимо ярко и погас.

Весть о том, что Кенайская крепостица сожжена, шла до Охотска долго. Приехавший из Петербурга Григорий Иванович узнал ее от ватажников, вернувшихся с новых земель.

Судно «Три святителя» подошло к Охотску на рассвете. Кое-как одевшись, Шелихов поспешил на берег. Шлепая подошвами тяжелых сапог по сырым доскам настила, он бросился к лодке. Гребцы рвали веслами воду. Судно стояло на банке, покачиваясь на свежей волне. Ветер сваливал туман в море, все отчетливее обозначались мачты «Трех святителей». Уже резная золоченая нептунья морда над бушпритом кивала подходившей байдаре широким деревянным лбом.

С борта бросили штормтрап. Григорий Иванович, хватаясь за перекладины, полез наверх. Его подхватили под руки, поставили на палубу. Навстречу шагнул Измайлов, все такой же смуглый до черноты, с прищуренными монгольскими глазами.

— Ну, — сказал Шелихов, — рассказывайте.

Бочаров перечислил груз, лежащий в трюмах, сообщил, что через океан перешли благополучно, больных в команде нет. Измайлов молчал. Григорий Иванович понял: «Герасим Алексеевич привез весть недобрую».

— Что ж, — сказал Шелихов, — выкладывай. Вижу, не пирогами сладкими потчевать собираешься.

Измайлов и рассказал, как сожгли Кенайскую крепостицу, как погибли Устин, Тимофей и еще восемь ватажников. Кенайцев на разбой подбили испанцы.

— Испанцы боятся, — говорил Измайлов, — что мы к Калифорнии выйдем и флаг российский там поднимем.

Шелихов забегал по каюте.

— Эх, Устин, Устин…

Он до боли ясно видел лицо погибшего устюжанина и, казалось, даже услышал его голос, по-особенному мягкий и внушительный: «Ну, ну, Григорий Иванович, обомнется дело-то… Лыко чем больше мнут, тем оно крепче…» «А вот теперь-то, — подумал Шелихов, — как обмять-то?»

— А что, — спросил, останавливаясь посреди каюты, — остались ли какие сбережения после Устина?

— Пустяки, — ответил Измайлов, поднимая глаза на купца, — деньжонки малые. Устин доли по походу не получил.

— Непременно, — подхватил Григорий Иванович, — оставшееся и долю его передать семье. И вот еще — надо бы компании деньги выделить особые и тоже семье передать. Мужик-то какой был… Непременно выделить, — добавил он. — Хотя деньгами ничего не исправишь.

Измайлов ничего не сказал, только глазами блеснул на Григория Ивановича. Видать, забота об устюжанине пришлась по сердцу капитану. Не всегда так бывает, чтобы люди заботились о тех, кто из жизни ушел. Чаще: с глаз долой — из сердца вон.

В узкое стеклышко иллюминатора ударило солнце. Сердце Шелихова горело о землях, столь дорогих для него.

— Вот что, — сказал он, — офицеров я с собой привез. В воинском деле зело понимают. Деньжонки в Петербурге хоть и невеликие, но дали. Так что сил у вас поприбавилось. Думаю я верфь в Охотске заложить. Корабли будем строить и тогда тем новым землям во многом помочь сможем. А вам… — он оглядел капитанов и похлопал Измайлова по плечу, — задерживаться в Охотске не к чему. Погуляйте недельку, другую, да берите офицеров, мастеровых и — с богом в путь. Дело требует.

Рядом с черными, сгнившими наполовину причалами поднялись верфи. На них торчали ребра шпангоутов — заложенные суда. Люди, суетясь, как муравьи, тащили доски, балки, бухты канатов. Берег был сплошь завален щепой и стружкой, одуряюще пахнувшими спиртовым запахом леса. Сотрясая воздух, глухо бухали многопудовые кувалды, кричали люди, гремело железо. Чуть дальше дымили многочисленные кузни, из распахнутых настежь дверей несло нестерпимым жаром. Случайные люди, пробегая мимо, невольно загораживали лица рукавами армяков. Рядом дымили медеплавильни и мастерские. Здесь в горнах бурлил огненный искристый металл. Мастера из Петербурга лили и выделывали кнехты, гаки, блоки.

Шелихов мотался по порту, но многие отмечали — другим стал Григорий Иванович, другим…

Когда собирались в первый поход, Шелихов брался за любую мелочь: там тюки поднесет, здесь ванты подтянет, а то и вовсе повиснет в люльке на борту судна и шпаклюет и красит по целым дням. Сейчас было не то. Пылу к делу у него не убавилось. Напротив, может, еще более горели неуемные его страсти, однако за рукоятку молота не спешил он ухватиться и по мачтам не лазил, но глянет только раз и, увидев непорядок, точно и властно команду даст поправить то или иное. И успевал от этого больше, и дело двигалось скорее. Но изменился не только Григорий Иванович. Многое изменилось на охотских берегах.

А ветер с океана по-прежнему крепко пахнул солью. Волны, расшибаясь вдребезги, ревели о неведомых берегах.

«Три святителя» Григорий Иванович отправил на новые земли, загрузив припасами. С ним уходили за океан офицеры и мастеровые. Когда провожали судно, во время застолья Шелихов, собрав лоб морщинами, сказал:

— При первой возможности судну вернуться надлежит.

Чувствовалось, он все продумал наперед и не хотел терять времени.

За столом было шумно. Особенно веселился народ, привезенный из Петербурга. Этим все было в новинку: и то, что в поход идут дальний, и то, что за столом сидит и хозяин, и матрос последний.

Григорий Иванович поглядывал, вспоминал проводы давние, когда Степан за столом пел песню. Фортина была та же, и даже стол тот же, и море за окном синело по-прежнему. И весело было ему, и грустно.

Иван Ларионович, сидевший по левую руку от него, словно прочтя эти мысли, повернул к нему лицо, сказал:

— Ничего, Гришенька, ничего. Вишь, как дело-то разворачивается.

За два дня до этого был у них разговор серьезный. Кох Готлиб Иванович вдруг характер показал. Мягонько так, а все же запустил коготки. Явился в медеплавильни и, будто бы не ведая раньше, что металл здесь льют, удивление выказал и потребовал разрешение губернаторское на изготовление металла. А пока разрешение такое ему не будет представлено, распорядился медеплавильни закрыть. Накричал, нашумел, ногой топал.

Мужик, что в медеплавильнях заправлял, прибежал к Григорию Ивановичу перепуганный до смерти. Присутствующий здесь Иван Ларионович, выслушав его, тяжело в нос засопел. Лицо у него налилось краской, и глаза потемнели. Однако, слова не сказав, переглянулся с Шелиховым. А когда мужик ушел, вскочил с лавки, хлопнул по столу ладонью;

— Крылья нам подшибает. Ах, немчура проклятая! В карман среди бела дня лезет.

Но пошумел, пошумел Иван Ларионович, потом сел и задумался. Ясно было: раз немец взялся — не отпустит, пока своего не получит. Однако просчитался Кох. Не те люди были купцы, чтобы их, как овец, стричь. Не тотчас, но решили купцы: сегодня золотишко свезет Иван Ларионович немцу, до мзды жаждущему, а впредь нужно будет укорот ему найти. И укорот тот видели они в новом губернаторе Пиле, о назначении которого Григорий Иванович прослышал еще в Петербурге. Пиль вот-вот должен был к обязанностям своим приступить. А известно — новая метла чисто метет, и золотишко, данное Коху, свое сделать должно было. Купцы так задумали: Шелихов остается в Охотске, а Иван Ларионович направится в Иркутск и там начнет удавку Коху плести. А пока купцы письмо Рябову в Петербург сочинили.

На противоположном от Шелихова конце стола чинно сидел новый в Охотске человек. Был он немолод, годы его показывала пробивавшаяся в жестких волосах седина. Однако крутые плечи и твердый взгляд выдавали силу, и немалую. Несколько дней назад между ним и Шелиховым в магистрате Охотска был заключен договор: «Мы, нижеподписавшиеся, рыльский именитый гражданин Григорий Иванович сын Шелихова, каргопольский купец, иркутский гость Александр Андреевич сын Баранов, постановили сей договор о бытии мне, Баранову, в заселениях американских при распоряжении и управлении Северо-Восточной компании, тамо расположенной».