Изменить стиль страницы

Нет, не помню. Могу восстановить без напряжения лишь то, что было гораздо позднее – после того заката на взморье. Но до той поры ни один из рассказанных ею случаев (как бы они ни были банальны, но все же могли запомниться ребенку!) не удержался в моей памяти.

– Как правило, мы обедали дома или у Чезарино, потом шли к берегу, или на карусель, или в центр на витрины поглядеть и тогда садились за столик у Пашковского или у Доннини. Я каждый раз робела перед входом. Но обычно все сходило хорошо. Ты был всегда такой нарядный, благовоспитанный, да и я выглядела совсем не плохо в шерстяной кофточке с короткими рукавами и нейлоновых чулках – они тогда только появились – и чувствовала себя настоящей дамой. О господи, конечно же, ничего такого не было в моем наряде. Просто мне было двадцать три года, понимаешь? Двадцатитрехлетняя мама гуляла со своим ребенком.

Она вздыхает печально и вместе с тем удовлетворенно: за ее нынешней тоской и пустотой – прожитая жизнь, заполненная людьми, о которых она никогда мне не расскажет, как бы я ее ни просил.

– Как ни странно, но я не теряла надежды, и это меня поддерживало. Забывала я и о синьоре Каппуджи, и о баре, где работала, и о белье, которое нужно гладить, едва придешь домой. Только ты все донимал меня вопросами: где да где синьора Эльвира? И я немножко ревновала тебя к ней, теперь могу в этом признаться. По воскресным дням она уходила по своим делам – бывала на кладбище, обедала у бывшей невесты сына (которая так и не вышла замуж) или навещала сестру – старуху – еще более древнюю, старую и скрюченную, чем она сама, да возилась там у нее с целым выводком внуков; уж не знаю, где она бывала после двух или трех, должно быть, объедалась пирожными в какой-нибудь кондитерской. Вернувшись, она обычно кричала из окна: «Вот я и дома! Я нужна вам?… Привет, Брунино!» – и ты сразу начинал волноваться и капризничать, приходилось звать ее к нам, иначе ты не засыпал. Так кончался наш праздничный День, и наступала новая страстная неделя.

Эти давно минувшие однообразные дни со временем превратились в моем сознании в один сплошной бесконечный день.

4

Небо в окне всегда серо-голубое деревья всегда зеленые, краснеют фабричные трубы, пакгаузы крыты листовым железом, сверкает на солнце тростник, и шумит в камышах ветер.

Я рос податливым, послушным. «Если его не дергать, – говорила она, – золото, а не ребенок». Альбом и карандаши, разноцветные кубики (из которых, если сложить их, получается то лужайка, полная диковинных зверей, то замок с башенками, то изображение Минни и Тополино), кран, который может поднять три шарика, магнит да ячменный сахар – все это могло меня занимать долгие часы. Синьора Каппуджи прибиралась в доме, ставила кастрюлю на огонь, и мы шли гулять. Обычно по утрам мы ходили на площадь Далмации, там был садик с фонтаном.

– …Всего двести метров от дома, и мы совсем в другом районе. Если попросишь как полагается, дам тебе леденец.

На конечной остановке собирались трамваи, вагоновожатый переводил дугу, сверкали искры; в конце улицы за шлагбаумом мелькали поезда. («Этот наверняка идет в Болонью, а этот, длинный, конечно, в Венецию и в Милан».)

– Вон товарный, синьора Эльвира! Там в вагонах быки.

Она незаметно совала в рот кусочек ячменного сахару и отвечала:

– Это их последний путь: теперь их выгрузят и от-. ведут на бойню. Да вон она виднеется! – Прислушиваясь к заводским гудкам, она замечала: – Так, так, так! Понятно! Нынче первым начал «Гали», должно быть, сегодня на «Манетти и Роберте» спешка, а у «Муцци» словно и забыли про гудок… Гляди, все, кто не обедает в столовке, уже на улице, Ну, пошли.

Мы шли к лавкам, пробираясь сквозь толпы рабочих в комбинезонах и кепках. Не сходя с велосипедов и жестикулируя, они переговаривались друг с другом. Часто мы встречали Миллоски:

– Бруно, хочешь мороженого?

Синьора Эльвира не разрешала:

– Нет, нет, нет, ему скоро надо обедать, это отобьет у него аппетит. Подарите ему лучше лиру, он себе вечером сам купит.

Милло ерошил мне волосы и подгонял шлепком:

– Давай беги.

Я обижался, пыхтел, лез драться, но он брал меня на руки, целовал, и мы мирились:

– Молодец, давай беги!

У бакалейщика, да и у мясника всегда были пустые полки – одни запахи.

– Хочешь, куплю пакетик и приготовлю тебе пудинг с заварным кремом? – обращалась ко мне синьора Эльвира. – Только чтоб обед был съеден без фокусов. Ты знаешь, что я капризов не терплю.

Она усаживала меня на стул с двумя подушками за наш кухонный столик, на котором между графином с водой и стаканом красовалось приготовленное лакомство. Пудинг сверкал и переливался, будто дразня: «Погляди на меня, Бруно!» Голос моей телохранительницы, у которой кожа на щеках выцвела сильнее, чем ее платье, а из бородавок торчали волосы, звучал подбадривающе:

– Ну, глотай веселей, паршивец. Что я, нянька у барчука? Ты что словно жвачку жуешь? Знаешь, что делают в таких случаях?

И она хватала тарелку со сладким, держа ее на весу, наклонялась над ней и, вонзая ложку в пудинг, как мотыгу в землю, отхватывала первый кусок. Она прищелкивала языком, громко глотала, крякая от удовольствия. Не проходило и минуты, как пудинг исчезал.

– А уж до чего вкусный! Поверь мне, просто объеденье! – И она облизывала губы, над которыми, как приклеенные, чернели усики. – Вот как воспитывают капризных детей, – говорила она, придвигая ко мне пустую тарелку. – Если хочешь, можешь вылизать остаток крема…

Не знаю, как передать, что я при этом испытывал… Конечно, плакать мне не хотелось…Я весь наливался гневом, порывался схватить тарелку и швырнуть наземь, но синьора Эльвира вовремя подхватывала ее, чудом удерживала в скрюченных пальцах.

– Так ты мне назло? Да? А вот вышло, что я тебе сделала назло. – И она смеялась, обнажая темные десны. – Что, не нравится? Если доешь второе, так и быть, сделаю тебе сюрприз, когда пойдем гулять. Ну, собирай крошки в кулек!

Мы идем вдоль берега, пересекаем луг и добираемся до Кареджи; там, над виллой со львами, на холме, расположилась больница.

– Я бы тебя сводила в Монтеривекки, мы бы с тобой ежевики набрали, да надо идти мимо больницы, а там даже стены заразные. Нет, уж лучше свернем.

Луг у реки широкий, поросший густой травой. У излучины в камышах стоят рыболовы. Вот один со спиннингом, рядом корзинка для рыбы, в картонной коробке наживка. Мы молча останавливаемся у него за спиной. Его толстый живот выпирает из рубашки, шея повязана платком, на голове шляпа с изодранными полями. Удочку он забрасывает, точно ковбой лассо, и вытаскивает ее из воды бог знает через сколько времени.

– Напрасно старались? А? Как я рада! – не выдерживает синьора Эльвира. – Здорово это у вас получается!

– Что значит «здорово»? – возмущается рыболов. Он оборачивается к нам, на жирном лице – повязка, скрывающая левый глаз: настоящий пират. – А, опять старуху нелегкая принесла! – Он открывает коробку, где в земле копошится целая куча дождевых червей, они свиваются в клубок, гладкие, безголовые.

– Да, это я, я, – говорит синьора Эльвира. – Вам бы гранатой глушить! Бруно, стой, не смей трогать!

Она нагибается, чтобы заглянуть в корзинку, но пират замахивается на нее своей огромной ручищей, как на девочку из сказки.

– О господи, сколько на свете дорог, так ее сюда принесло!

– О господи, сколько на свете способов время убить, кому делать нечего, так вы рыбу ловите! Разве не знаете – это запрещено. Вода в Терцолле загрязнена, вся рыба отравлена! Давай, Бруно, живей… Идем за полицейским!

Она сует мне свою искореженную руку, и, поддерживая друг друга, мы скатываемся с берега на луг.

– Видал, как я его напугала? – говорит она мне теперь. – Знаешь, кто это? Он раньше на бойне работал. Глаз ему бык рогом выбил. Теперь ему с быками не справиться… Видишь, женщина кормит малыша… А ведь вытащить рыбу из воды – все равно что оторвать от груди новорожденного…