– Плакала?
– Да-с. Я спросила о чем. Сказала мне: чую я, что предательствовать иду. Вот эдак же Иуда Христа предал. Он за деньги, а я-то зачем…
– Все вздор! – раздражительно вымолвил Шумский и, отпустив Марфушу, принялся курить и ходить из угла в угол по комнате.
– Диковинная жизнь! – забормотал он вслух. – От одного переплета избавился, в другой попал. Фон Энзе убил и жалею… Собираюсь жениться на Еве, а Аракчеев собирается со мной такое учинить, что пожалуй, не до свадьбы будет. Чудно. Когда же конец мытарствам. Две недели дал сроку. Зачем? Черт его знает… А это… Это?! Да ведь это вздор. Он особа, военный министр, а я офицерик…
И Шумский снова начал стараться думать о другом, о том, что за эти две недели надо во что бы то ни стало, хотя бы обманом, взять Еву, заставить этим барона согласиться на их брак… А браком обезоружить графа.
– Стыдно будет ему мстить! Да и жена, Ева заступится за меня. С красавицей-невесткой не сговорит.
Шумский сел и стал подробно и обстоятельно обдумывать план действий относительно Евы. Он доказывал себе мысленно, что женитьба на баронессе теперь двояко желательна, необходима, даже полезна…
«Если я ее возьму, – рассуждал про себя молодой человек, – барон поневоле согласится на наш брак. Если я обвенчаюсь, Аракчеев меня простит. Да я и сам повинюсь. Я виноват перед ним как ни верти. А от того, что я виноват, он мне менее ненавистен. Нет, он мне то менее, то еще более ненавистен. А „этого“ вот я еще не соображу… Как будто „оно“ тяжело… Сам не знаю… Какой я сумбурный, однако, человек. Создатель мой, какой я разношерстный… Умный, глупый, злой, добрый, шалый, безжалостный, мягкосердный, нахальный, совестливый… И черный, и белый… Зачем меня улан не убил?! Был бы теперь на столе и всей этой дурацкой канители жизни был бы шабаш! Моя жизнь – алтын. А его жизнь была порядливая, честная… Ему бы жить и жить. И это называется, вишь, судьбой… Так, видишь ли, Богу угодно… Вздор. Если Господь все видит и знает, не может Ему быть эдакое угодно… Это мы делаем, а не Он нас направляет… Справедливо ли, чтобы такой мерзавец, безродный подкидыш, как я, убивал честных людей, а сам оставался на свете… чтобы быть оплеванным! Правду говорит граф, что земле тяжело от меня приходится… Ох, да и мне тяжело на ней… Вот теперь Ева… Люблю ли я ее? Да! Так же как месяц назад? Нет! Теперь меньше. Почему? Дьявол знает. Но взять ее надо. Жениться надо… Так пошло все с лета, пускай так и идет до конца. А до какого конца? Чем я кончу? Никто этого не знает. Кто бы угадал, что сегодня в один день будет кукушка и… это… Эх, кабы меня улан убил… Теперь бы как хорошо было. Просто, спокойно, понятно… Мертвое тело. Недаром говорится про мертвеца – покойник. Про живого надо бы говорить – тревожник». Шумский встал, вздохнул и вымолвил вслух:
– Ах, как мне нехорошо… И отчего?.. Застрелиться что ли?
Он стал посреди комнаты и прерывистое дыхание его стало учащаться, становилось все быстрее, неровнее, тяжелее…
– Отчего мне так гадко. Ах, как гадко. Никогда эдак не было. Душно… либо в горнице, либо на свете. Душно – смерть. А что, если сейчас… Кому потеря? А себе выигрыш. Ева пожалеет. Марфуша и того пуще. Пашута пожалеет. Квашнин и Ханенко пожалеют. Дай попробую. Пример примерю. Стрелять не стану, а примерю. Репетицию сделаю…
Шумский постоял и вдруг двинулся.
– Давай, Михаил Андреевич, побалуемся.
Шумский полез было в стол, но вспомнил, что ящик с пистолетами, привезенный от Бессонова друзьями, был еще в передней. Он быстро направился туда, взял ящик и, вернувшись к себе, достал порох и пули из стола.
Быстро, с оживленным нервно лицом, с блестящими глазами начал он заряжать пистолет, и скоро все было готово… Он даже ввинтил свежий кремень и насыпал мелкого пороху на полку. Затем с пистолетом в руке он подошел к зеркалу и приставил себе дуло к правому виску… И стал смотреть на себя. Лицо его вдруг стало бледно. И он сам удивился…
– Нет, лучше в сердце… Башку пакостить не годится. Башка – лучшая часть тела. Благородная часть. Разум – самый дорогой дар Божий.
Шумский перевел пистолет и приставил к груди. Рука его дрожала…
– Вот диковинно… – прошептал он. – Только пальцем потяни чуточку… И будет смерть. И всему конец! Только палец двинь. Двинуть. А?! Двинуть? Михаил Андреевич! Слушай, – громче выговорил он, глядя на себя в зеркало. – Двинуть?.. А? Обиды большой нет… Он особа… Он воспитал… Да зачем тебе жить? Ведь совсем не нужно… Пакостить и мерзости делать. Жить крестьянским подкидышем в дворянских хоромах… С глупой метой на лбу ходить. Жить на деньги плюющего тебе в лицо изувера… Валяй. Ей-Богу… Может быть, и цел останешься, только ранишь себя. А коли судьба, то совсем готов будешь. А может быть только так… Ну?.. Что же? Страшно? Э-эх… Животное!..
Шумский опустил руку, вздохнул и задумался.
– И наверное даже не буду убит, а только ранен… – зашептал он через минуту. – Не уйду верно на тот свет… А вот попробую уходить… И как это хорошо пробовать!.. Веселее, легче на душе, чуя, что висишь на волоске от смерти по собственной воле… Это не то, что сегодня в темноте… Там страшно было… Ну, что же? Одна комедия? А? Оплеванный?
Шумский снова приставил пистолет к груди и снова стал смотреть на себя в зеркало. Лицо бледнело все более…
– Будьте вы все прокляты! Не хочу я с вами жить! – закричал он вдруг вне себя. – Фон Энзе! Слушай… Я туда, где ты…
Прошло несколько мгновений полной тишины и затем в квартире страшно прогремел гулкий выстрел. Марфуша, сидевшая в гардеробной, вздрогнула и побледнела. Она вскочила со стула и прислушалась… Все снова было тихо… Она перекрестилась несколько раз и дрожа побежала к спальне.
XLII
Между тем в маленькой квартире уланского офицера, убитого в этот день, была необычная суетня.
Тело фон Энзе, привезенное в карете его секундантами, было положено на кровать.
Часа через два в полку уже стало известно о происшедшем диком поединке и его смертельном исходе для товарища. Все офицеры тотчас же отправились на квартиру покойного.
Весть о новом случае кукушки быстро распространилась по столице. Говору не было конца, и все толки сводились к вопросу, что сделают с аракчеевским подкидышем. Неужели временщик и теперь отстоит его, и он останется не наказанным, не будет посажен в крепость.
Большинство было уверено, что если всякого рода прошлые безобразия «блазня» оставались всегда безнаказанными, то поединок, хотя и дикий, сойдет тоже, конечно, даром с рук.
В сумерки, к дому, где был покойник, подъехала карета и из нее вышел барон Нейдшильд с красавицей дочерью.
Они медленно и молча поднялись по лестнице и вошли в квартиру… Мартенс, распоряжавшийся всем, принял их… Барон был сурово печален, а его дочь стыдливо смущена и немного бледнее обыкновенного.
Ни друг покойного, ни прибывшие не обменялись ни словом, только поздоровались. Затем родственники убитого прошли в спальню, где лежал на кровати поверх одеяла покойник в парадном мундире с иголочки.
И никто не знал, что этот мундир был еще недавно заказан порядливым немцем загодя, ради иного назначения… Надеясь на согласие баронессы, фон Энзе запасся этим платьем для своей свадьбы.
Пробыв несколько мгновений на коленях в молитве около тела, и барон и Ева вернулись в маленькую гостиную и сели на диван в ожидании прибытия пастора.
Мартенс отсутствовал, ибо хлопотал и совещался с какой-то фигурой, ожидавшей в передней, которая казалась всем прибывшим фатальной, так как всякий догадывался, что это был гробовщик.
Биллинг подсел к барону и, несмотря на свое грустное смущение, невольно приглядывался к Еве и любовался ею.
Барон стал расспрашивать офицера о подробностях поединка и о смерти фон Энзе. Биллинг рассказал все…
Барон дивился, охал и пожимал плечами, узнавая из рассказа офицера, что за безумно дикая выдумка эта кукушка.
– Стало быть, никто не видал и не знает, как фон Энзе был убит?!.– воскликнул, наконец, барон.