— Ваше величество… Зачем было говорить мне все, что было вами говорено?

— Что случилось, Анна?

— Вы получаете письма, отвечаете на них. Нет, нет, я не имею права вас спрашивать, я всего лишь… Но к чему тогда о любви говорить? Вам нравится грудь моя, руки — так берите, я во власти вашей, как все здесь. Но душу-то вам зачем, если вы пишете ей?

— Аня, ты с ума сошла. С Екатериной Ивановной у нас давно кончено все; мы познакомились, когда ты еще гуляла с бонной, в чем ты можешь нас упрекать?

— А коли я слишком молода для вас, к чему нам вместе быть?

— Аня, я разрешил ей приехать потому только, что она больна. Или ты хотела, чтобы ее оставили в Лодэ?

— Нет. Только зачем вам теперь встречаться?

Павел вздрогнул, потянулся к стоящей перед ним женщине, коснулся теплого, сильного бедра.

— Не ходи… Останься со мной! Скучаю по тебе.

— Конечно… Но я обещал Софии.

— Стало быть, не только письма? Что же, не держу. Я знаю, как это: скучать. Ты ведь ее столько не видел?

— Не смей.

— Прости. Ну иди же быстрее, не мучь!

Не отводя взгляда от ее лица, Павел подвел медленно руки к вискам, осторожно, словно пробуя, приподнял букли — и, сорвав парик, швырнул в угол, запрокинулся, чтобы принять падающую ему на грудь женщину.

* * *

В Петербург Яшвили вернулся началом апреля. Стремление встретиться с Паниным не прошло, но перестало мучить беспокойством, как перед походом.

Денег не хватало, сколько бы их ни было. Офицеры экспедиционных корпусов, вызывающе, щегольски вырядившись, мчали на тройках по вечерним улицам; молотили сапогами в двери закрытых, урочным часом, трактиров; по утрам, с бьющимся неровно сердцем, с запаленным дыханием, становились в строй на разводе. Война кончилась ничем; не было опьянения победы, стыда поражения, хотя бы сладкого ощущения конца тяжелого, трудного дела, что бывает и после обычных маневров — только тоска. Владимир Михайлович потеря и счет дням и однажды утром долго, с недоумением разглядывал надпись на конверте, поданном ему денщиком, прежде чем взломать печать.

Письмо было от генерал-губернатора фон дер Палена.

…В приемной, отделанной орехом, пришлось подождать три четверти часа с назначенного времени, и закопошилась снова в голове шальная мысль — встать, пройти, головы не повернув, мимо письмоводителя, отчеканить каблуками ступеньки лестницы, сколько их там есть…

— Пройдите.

Залысый лоб, ровный, глубокий взгляд Палена, столько раз виденные издали, показались теперь, над широким, цветного мрамора столом, незнакомыми, и Яшвили замешкался в дверях.

— Проходите же, Владимир Михайлович! Я думал о вас. Промозгло сегодня, не правда ли?

— Да, благодарю… — протянул невпопад Яшвили, и тут же, озлившись на себя за смущение, вскинул на генерал-губернатора дерзкий взгляд.

— Садитесь, подумаем о ваших делах. Вам ведь не пришлись ни награды, ни повышения?

— Очевидно, заслуги мои не таковы, чтобы надеяться.

— Может быть, может быть… А не хотите ли знать, Владимир Михайлович, в чем беда?

— Коли вам угодно объяснить…

— Отчего нет? Видите ли, поступил некий донос об образе мыслей ваших. Неблагоприятный для вас, скажем. Подтверждения он не имел, потому вас и не тревожили, но и не опровергнут. Следовательно, ждать вам и нечего.

— Что же, благодарю вас. — Яшвили сделал движение вперед, поднимаясь, но Пален остановил его плавным, неспешным жестом:

— Не спешите. Я звал вас не затем вовсе, чтобы это сказать. Видите ли, я тоже в меру разумения своего думаю о пользе России и не вижу ее в том. чтобы такими офицерами, как вы, в такое время разбрасываться. Скажем, грузинские дела идут эдаким образом, что всякий человек, могущий иметь там влияние, важен; но и это к слову, вы здесь надобны.

Опускать глаза иод леденящим, жестким взглядом Яшвили не хотел, но выдержать его не смог. Потупясь, пробормотал в пол:

— Должен просить ваше превосходительство выразиться яснее.

— Извольте. Коли услуги ваши потребуются, готовы ли вы будете действовать во имя блага империи?

— По приказу государя?

— Разве вы всегда получаете именной указ? А моего распоряжения вам не довольно?

— Довольно… Петр Алексеевич, коли во благо оно, — вскинул Яшвили отчаянный, потерянный взгляд, как когда-то зимней ночью, в караульне, на заходящегося криком Аракчеева. Пален, приподняв бровь, мгновение всматривался оценивающе, посерьезнел:

— Да вы, я вижу, не так просты, как на первый взгляд. Что же, теперь я должен подумать. Будьте у меня через неделю, этим же часом!

…Пален спешил. Совсем без сторонников заговор осуществить невозможно, а каждый лишний человек — лишняя опасность: следовало не терять ни дня. К Панину он отправил Яшвили, узнав, что тот пытался несколько раз встретиться с вице-канцлером; Никита Петрович разговором остался доволен. И неделю спустя Владимир Михайлович получил приказ о назначении полковником в конную гвардию.

* * *

Весна последнего года Века разума выдалась поздней. Времена года теперь различались по военным кампаниям; в апреле стотысячная армия Моро перешла Рейн и, разгромив австрийцев при Энгене и Москирхе, вышла на оперативный простор, а Наполеон с сорока тысячами перешел Апеннины. В Петербурге об этом узнали в начале мая, но ни в салонах, ни на рынках никто не говорил об удаче Бонапарта и мощи французских пушек. 6 мая умер Суворов.

В столицу генералиссимуса привезли 20 апреля, поздно вечером. На следующий день Павел послал к нему Багратиона: он уже знал, что врачи не обещают более двух недель, и не мог отделаться от горечи в гортани, подергивания щеки. Говорить с умирающим после гневных приказов и писем, после того, как снесен постамент статуи перед Михайловским замком — невозможно, но еще горше сознавать, что теряешь великого полководца, славу державы. Горечь на ненужную войну, символом которой стал Суворов, всему причиной; но генералиссимус был лишь орудием, гневаться следовало на себя, и Павел решил приблизить всех, кто был дорог Дивному: Багратиона, Милорадовича, Кутузова; вознаградить детей, даже мужа его дочери, хоть он и Зубов.