— Однако «более чем» — нехорошо. Это вам не единобрачие, тут точность нужна.

— Всего 2 588 703 рубля, из них в морских промыслах — 1 671 020 рублей.

— Вот это — другое дело.

— Это не главное, Федор Васильевич. Акции, номинально по тысяче рублей, ныне идут по три с половиной. Стало быть, за полтора года…

— Неплохо! Отчего же вы хотите делиться?

— Федор Васильевич, честь флага российского выше прибыли. Не только мне иначе мыслить постыдно, но и купечество…

— Ну бросьте все это! Поди, пожертвовали на пользу государства копейки, а крику о любви к России на сто рублей. И не вздумайте обижаться, Николай Петрович, это можно тем, у кого, окромя гонора, воинской честью обзываемого, нет ни черта. А вы — миллионер. Итак?

— И без забот, конечно… Это не по Сибири торговать, конкурентов довольно. Американцы сукно отдают восемь аршин за бобра, сюртук пошитый — за три шкурки, ружье с десятком патронов дают за бобра тоже! С чем мы их одолеем? Одно пока спасенье: плыть им далеко, но — пять лет назад не было их кораблей вовсе, потом один, два, прошлое лето четыре, в это — шесть. Что завтра будет? Так мало чужих, свои пакостят. Купец Киселев у наших работников доверенности за расчет скупал, а после в суд их представлял; иеромонаха Макария соблазнил с доносом в Иркутск на Баранова ехать, спасибо, разобрались, послали того к Иоасафу на покаяние…

— Довольно. Хотите прикрыться российским флагом, стало быть?

Резаноз, стиснув зубы, опустил голову. Канцлер, мгновение постояв против него, с любопытством глядя, рассмеялся вдруг, потрепал по плечу:

— Ну, Николай Петрович! Я ведь сказал вам, не держите пустых обид! Вы мне доверяете все это?

— И судьбу начинания великого.

— А вас послушать, Колумбово наследство делите.

— Шелехов не ниже Колумба, и сделал то же.

— Кук был там раньше.

— До Кука — иные. Григорий Иванович не путником бесприютным — хозяином пришел на американскую землю.

— Ладно. Быстро не обещаю, война. Но считайте дело решенным.

…Неделю спустя коммерц-коллегия представила императору все бумаги по прошению соединенной американской компании.

* * *

Цветок показался ненастоящим; девушка потянулась к нему невольно, но сразу отдернула руку и потупила искрившиеся глаза.

— Мария Васильевна, не бойтесь. Ваша рука лепестков не сомнет.

— Бог мой, Виктор Павлович, так он… я думала, искусников каких изделие, работа тонкая, возьмешь неумело — сомнешь. Но где же такое расти может?

— От вас у меня тайн нет. Я не лазил за ним на Рифейские горы, не выкапывал на Камчатке из-под снега, не доставал со дна Ионического моря. Цветок вырос в моей оранжерее, правда, саженец привезен из очень далеких краев. Но я посмел подарить этот нехитрый плод, рожденный под стеклом, вам, потому что он мне кажется красивым.

Она подняла на графа Кочубея теплый, полный ожидания взгляд. Больше года прошло, как он, вернувшись из Стамбула, встретился с Марией Васильчиковой в доме Загряжской. С тех пор бывал с визитами, иногда Маша ловила его пристальный, мужской взгляд и первое время отвечала надменной улыбкой, готовая к поединку с отуречившимся хохлом, наверняка державшим гарем там, у правоверных распутников. Но граф не отвечал ни на вызов, ни на пренебрежение, предпочитая разговаривать с теткой, Натальей Кирилловной. Та принимала племянника Безбородко с подчеркнутым вниманием: когда-то и ее семья, род Разумовских, начинала со случайного фавора, и радостно-гордо было сознавать, что довольно природной малороссийской сметки, чтобы занять достойное место среди спесивых москалей.

Маша готова была ненавидеть «турка», который вел себя так, будто обходительность с дамами ему вовсе неведома, и чем больше гневалась, тем интереснее он ей становился. Средь петербургских молодых людей на него никто похож не был; право, на них глядя, понять можно было, почему лорд Чарлз Уитворт, английский посол, в такой моде — он хоть мужчина. Кочубей, пожалуй, похож был на него — решительный без грана искательности, умом и безупречной службой получивший второй пост в государстве, но не было у него уитвортовского вежливого презрения, открытой снисходительности к женщине, которой и внимание можно оказать потому только, что — женщина. И вот неожиданно приехавший рано утром и настойчиво просивший его принять Виктор Павлович стоял перед Машей, а на сердце у нее было тревожно и сладко.

— Благодарю вас, граф. Право, не знаю, за что более — за цветок или беспокойство ваше.

— Он расцвел, только что, и я сразу поехал к вам. Извините, в неурочный час.

— Бог мой, Виктор Павлович! Да ведь это — как дитя, с ним бережно обращаться надо, мне ли сетовать! Я лишь о том, что служебные дела для мужчин, увы, часто важнее всего, и я благодарю вас за то… что вы здесь.

Она спохватилась и, сердясь на себя за двусмысленность слов, нахмурилась, но Кочубей шагнул уже быстро вперед, властно, жарко сжал ее руку:

— Мария Васильевна, сознаю, слова мои неожиданны, почти против приличия, но не могу сдержать себя. Прошу вашей руки. Я хочу, чтобы вы были моей женой, Маша.

Головой она закачала, отказываясь, но, вместо того чтобы отнять у него руку, протянула другую и не сказала ничего, только застонала негромко через стиснутые зубы…

Час спустя Виктор Павлович просил у Натальи Кирилловны Загряжской руки ее племенницы и, получив согласие, до вечера оповестил о помолвке половину города, тщательно избегая тех, через кого весть эта сегодня уже могла стать известной императору. На это у графа были причины, средь которых то, что он не испрашивал на брак с Васильчиковой разрешения, занимало не первое место.

Павел узнал на следующий день, когда остановить свадьбу — значило привлечь внимание всех. Именно этого он сделать не мог, потому что хотел женить Кочубея на Анне. Император решил не вмешиваться. Пусть живет с ней, раз сам выбрал! Тяжелее было говорить с Анной.

Павел встретился с ней в розовой беседке, послав пажа с записочкой. По глазам Ани — она пришла раньше — понял: все знает.

— Ну что же… Видно, древние правы были, судьбе смертным не следует противиться, а именно судьба решает, какие из наших желаний истинны, а какие случайны.