А политику делали люди, богоподобные бессмертием своим. Печать на бумаги накладывал вице-канцлер Остерман — словно и не было заточенных, убитых государей, звона оружия и топота сапог по дворцовым залам в зимней ночи и июльском полудне, не минуло полвека. Остерман, конечно, сын того, прежнего, и по-русски говорит сносно, от австрийского двора субсидий не получает, и все же дивны судьбы твои, змеиным кольцом свернувшаяся, головкой злобноглазой к устью Невы, империя! Выскочки тебе не надобны.

Тем, у кого нет денег и связей, положено служить. Ростопчин исправно заступал на караулы, кутал горло шарфиком от влажно-ледяного ноябрьского, иссушающего, перехватывающего дух прикосновением раскаленного железа январского ветра. Служили и иначе: из караульни носа не высовывая, шампанского повелев доставить да любовницу пригласив, иль за томиком Державина. За такое, кажется, и не карали — от кого сторожить государыню, если в Зимний сторонних людей пускать перестали вовсе, истопниками да горничными берут детей тех же дворцовых слуг, и то через тайную канцелярию. Одно время ловили страшного якобинца Бассевиля: донесли, будто едет он из Франции с бесшумным пистолетом и сундуком ядов, а приметы — кургузый сюртук и шляпа круглая. Мчались в Ригу, Вильно гонцы с наказом императрицы — Бассевиля через границу не пускать, а пуще всего беречься ядов его, и пузырьки, что при сем якобинце окажутся, не откупоривать. Но страхи страхами, а подле себя как не сделать поблажки офицерам гвардейским, что один другого знатнее, один другого ладнее?

По два или три раза за месяц ездя в Гатчину, Федор Васильевич привык понемногу к шутовской форме солдат в будках у дороги, к болтающимся над головой, когда проезжаешь, ярко раскрашенным шлагбаумам.

Кормили отвратно, на десерт угощали дрянными пирожными, то ли привезенными от заурядного кондитера с Морской на прошлой неделе, то ли изготовленными насухо, из муки да сахара, чухонками по рецепту великой княгини. Павел умел быть удивительно проникновенным собеседником, когда не грустил, но меланхолия находила на него нежданно, порой посреди разговора: тухли глаза, стихал голос. И тогда проходило очарование, Федору Васильевичу виделась вместо «малого двора» коробка с оловянными гренадерами. Он возвращался в Петербург, а там все было прежним: квартира дорога да неудобна, жена скучна, служба несносна.

Из. знакомств берег он только одно, с подручным государынина лекаря. Наедине говорил с ним как с равным, ссужал, не прекословя, деньгами. Императрице шел седьмой десяток.

Прозябать в Гатчине Ростопчин не собирался. Увальней тамошних он видел, при Павле-наследнике они мало на что годны, при Павле-государе никто о них и не вспомнит. Пора садиться за стол и брать карту у банкомета придет, когда и ежедневный «екатерининский» — два фунта на чашку — кофе не поднимет с постели матушку-императрицу, но до чего же мало вокруг людей, которые за день этот вперед загадывают!

…По Фонтанке плыли первые, ранним снегом припорошенные палые листья. Торопливее, чем обычно, мельтешили Невским прохожие: в эту пору всем холодно, придет еще время шуб распахнутых, ладонью горячей плотно скатанного снежка, парка морозно-веселого дыхания. Федор Васильевич сдерживал едва желание пробежаться, вскидывая высоко коленки. Под сиденьем отправленного вперед экипажа позвякивает ящик с дюжиной шампанского, и кажется, слышен за три квартала легкий этот перезвон, а может быть, в висках звенит? Меньше двух месяцев до Рождества, последнего Рождества государыни Екатерины Алексеевны, это известно точно, если медики могут хоть что-нибудь точно знать. Глубоким вечером обер-полицмейстер Архаров, в оцепенении стоя на пороге караульни, глупым, бараньим взглядом пялился на разбросанные по полу бутылки, покуда озирающий его, не подымая головы от стола, Ростопчин не спросил:

— Какого тебе?..

— Федор Васильевич! — вскинулся Архаров. — Я, право, памятуя вашу службу безупречную, мог бы и закрыть глаза на нынешнее безобразие, но…

— Ты лучше рот закрой. И пошел отсюда! Погоди. Выпить хочешь?

Побагровев, обер-полицмейстер вытянулся во фрунт, звякнул саблей:

— Извольте по форме доложить!

— По форме такое не доложишь. А скажу тебе вот что. Три года служу я за тех, кто сам того не может, будучи французской болезнью или певичками итальянскими обременен. Надоело. Потому пошел ты…

— Может быть, изволите все сказанное и в донесении изложить? — прозрачно усмехнулся Архаров.

— Непременно!

Бумагу напишет он тут же, отставку получит наутро. В Гатчине об этом узнают не позднее пятницы.

…Теперь Федор Васильевич ждал. Перебираться в столицу следовало с осени. При «молодом дворе» звание опального ему зачтется. Приезду Безбородко удивился мало, хоть особо близок с ним доселе не был — все теперь должно было идти иначе.

От крыльца, где Ростопчин встретил гостя, не спеша, перебрасываясь словом о дороге и ценах, останавливаясь против выставленной у окна английской терракоты и в оранжерее, прошли они едва ли не весь дом, до кабинета. А разговор вышел короток, словно все допреж решено и оставалось лишь пожать руки друг другу да уговориться о времени.

— Ранее нужды нет. А в конце августа я сделаю бумагу, готовьтесь ехать ко двору.

— Что же, Александр Андреевич, пусть. Дай вам Бог удачной дороги.

— Так не на край света.

* * *

Поутру действительный статский советник Дмитрий Прокофьевич Трощинский выпил две чашки крепкого, «екатерининского», кофе, сам растворил морозному ветру с Невского окно и велел подать почту в кабинет. До завтрака, за которым он обычно читал почту, предстояло поработать, крепко, как в былые дни, когда, бывало, успевал он натощак половину дневных дел кончить. Вот и теперь — когда встанешь из-за стола, Господи, веси.

В молодости, впрочем, заботы выпадали иные, сверху указанные, а теперь думать надо о своем, как выпутать доброго друга Завадовского из скандального дела о банковских недостачах. История тянулась третий месяц, государыня несколько раз справлялась, а тут еще немчик-кассир сбежал с. приличной суммой. Счета все давно проверены, теперь думать надо, как доклад составить, чтобы хуже не вышло. Денег в казне нет.

Подняв взгляд на застывшего у порога камердинера, Трощинский сбросил на нос очки:

— Не стой в двери! Говори, коли вошел, все одно помешал.

— Так я говорил его милости, что занят хозяин, а он — спроси, мол, примет, дело спешное.

— Кто?

— Его милость Резанов.

— Проводи.

Мысль все равно не шла, отвлечься — к лучшему, а в случай грех не верить.

— Дмитрий Прокофьевич, простить прошу, что помешал в занятиях ваших.

— Что вы, Николай Петрович, вас видеть — всегда в радость. Холодно, поди, на улице-то? Я еще носа не высовывал.

— Морозец. На Фонтанке горы свежие залили. Крику, смеху — мимо не пройдешь, не споткнувшись.

— И то добро, в радость простому народу. Я, знаете ли, всегда полагал, истинно пишут мудрые люди: в бедности больше счастья, нежели в богатстве. Тому, у кого достаток есть, сомнения душу отравляют, а кто этим не обременен, всякой безделице радуется.

— Однако с горки чтобы скатиться, алтын требуется уплатить, так сперва, стало быть, добыть его, алтын-то!

— А это к лучшему, Николай Петрович. Когда бы, к примеру, подати с государственных крестьян не брать, они вовсе работать перестанут, с хлеба на квас будут перебиваться, а то и вовсе поля не засеют. То же с помещичьими — барщиной хороший хозяин мужиков своих к труду приучает, они и на своей земле лучше работают, достаток обретают. А у кого повинности облегчены, 'смотришь — поля сорной травой заросли, избы некрыты, скот худой, паршивый. Кто виноват? Помещик! С 'мужиков что спросишь, неразумны, а он обязан надзирать. Но вы с делом ко мне?

— Да, Дмитрий Прокофьевич. Я к вам, как Христофор Колумб к епискому Паленсии, пришел рассказать чудесную историю и предложить богатства Индий.

— А-а. Для согрева выпить чего-нибудь хотите?