Принимая из рук князя вчетверо сложенную записочку, Петр Алексеевич коснулся беспокойно дрогнувшей холеной руки:
— Что же, Платон Александрович, до встречи, полагаю, в Петербурге?
Зубов принужденно усмехнулся, пробормотал что-то и шагнул, не оборачиваясь, к двери.
Мальтиец на русской службе, адмирал Осип де Рибас, получив приказ оставить пост губернатора Одессы и прибыть в Петербург, удивлен не был. Новый государь выметал начисто доставшийся по наследству ветхий дом. Так спокон века делали и на родном острове Рибаса. Девушки в день свадьбы надевали поверх белого платья черный передник и сметали с каменных полов сухую труху, оставшуюся от старых циновок.
В столице он, как следовало, явился к обер-полицмейстеру Архарову, но никаких уведомлений не получил. Не удивился и этому: предстояла коронация — кто собирался в Москву, кто носился по знакомым, выискивая протекции, кто ступал воздушной походкой, не замечая никого вокруг, в предвкушении обещанных наград. До отставного губернатора никому дела не было.
Стиснуло виски беспокойством на второй день по приезде, когда, бросив случайно па Морской взгляд в высвеченное полуденным солнцем окошко тяжелой кареты четвериком, он узнал тающий профиль графа Литты, бальи ордена иоаннитов. Но прошел еще день, другой, а знак красного, разлапистого креста, похожего на пастушеское тавро, не попадался на глаза Рибасу. Орденские рыцари его не искали, правительство так и не вспомнило. Следовало подумать о себе самому.
В России всякое дело вершится людьми, близ трона стоящими, а обращаться к ним надлежит через знакомых и родственников. Новых фаворитов, всех этих аракчеевых, кутайсовых, плещеевых, кушелевых, мальтиец не знал; к Ростопчину, которого покойная императрица иначе как «сумасшедшим Федькой» не называла, идти не хотелось. Зацепка была одна: братья Куракины. Родственником по матери старшему, Александру, приходился давний знакомец адмирала Никита Панин, сын покорителя Бендер и племянник екатерининского канцлера, нот к нему-то Рибас и поехал.
Простой, светлого фасада, дом камергера, члена иностранной коллегии, показался столь тих, что мальтиец замешкался на подножке кареты. Но дверь перед ним открылась, сухой, унылый лицом человек к ливрее, поклонясь, пошел доложить — и к гостю вышел Никита Папин.
— Рад вам, адмирал. Благодарю, что посетили меня.
— Как же, Никита Петрович? Я вас не поздравлял еще.
— Бог мой, с чем?! А, да, приехали недавно, не знаете… Неделю назад я потерял двух сыновей, близнецов.
— Никита Петрович, я воистину не знал об этом. Соболезнования мои — безмерно малое в такую минуту. Что я могу сделать?
— Благодарю. Рука человеческая и разум здесь, видно, бессильны. Их сразила болезнь, которой врач не смог распознать… Поневоле уверуешь в рок. Вы знаете, восемь лет назад все были против нашего с Софьей Владимировной брака. При молодом дворе рассуждали о моей ребяческой неопытности… доброхотов ведь довольно, переданы были точные слова: бездушный, избалованный мальчик, ни к чему не способный. Мне это все равно теперь, но тогда… Я лишь потом ощутил вкус и запах времени. Наша помолвка была 23 марта, во Франции еще правил король и только готовилось открытие Генеральных штатов. Я помню, вы знаете все это, просто мне самому надо еще раз высказать, осмыслить, уйти от рока. Все говорили, союз наших семей невозможен. Паниным и Орловым не быть вместе, у них не будет общих детей, а я — бездушный мальчик, потому что посмел любить, вопреки судьбе, завету, Бог знает чему еще. Месяца не прошло, умер отец. Помните ночь на изломе апреля?
— Я был в Одессе тогда.
— Да, конечно, но ведь и там солнце заходило. С пятнадцатого на шестнадцатое, ровно посередине сломанное тридиатидневье. Потом — год траура, мы жили в Москве… свадьба… Я поверил почти, что все минуло.
Понимаете, если не ездить ко двору, не дышать воздухом, не выветрившимся от запаха ненависти. Оказалось, нет. Грех был бы мне сетовать на вызов государя, двор уж не тот, что Орловы, что Панины. Один Остерман — как тень едва ли не прошлого столетия, призрак в плисовых сапожках. Но вы шли ко мне с делом?
Рибас опустил голову, мягким движением достал из-за обшлага платок, приложил к горячим щекам, помедлил.
— Никита Петрович, я шел, чтобы увидеть вас.
— Полноте. Без того знаю. Просить без явной нужды вы не станете. Так что?
— Право, ничего.
— Ну же, не вынуждайте меня самому узнавать.
— Да дело, собственно, просто. Меня отозвали из Одессы, и на том все.
— Что же, я напомню Александру Борисовичу. Коли в Адмиралтейство определят вас, добро ли будет?
— Более, чем смел мечтать.
— Ну и отлично.
— Никита Петрович, зная расположение ваше к молодому двору, решусь все же спросить.
— Конечно.
— Как мыслите вы то, что начинается сейчас? Панин перевел в упор на лицо мальтийца темные, влажные глаза.
— Право, всему двойная цена. Вы в самом деле отвлекли меня от печали — ко стыду. Грех думать о чем угодно, хотя бы и о делах государства, когда теряешь сыновей. К чему все, когда корень твой засохнет? Но я, видно, не могу. Все хорошо, кажется. Я намекал Александру Борисовичу, что можно вспомнить проекты дядины. Павел Петрович когда-то читал их со вниманием, может, ныне время и пришло. Все хорошо. Войны не будет, Баженов обласкан наконец… он великий мастер, к сожалению, не нам оценить. Новиков на свободе и гот фантазер, протеже Воронцова, тоже. Радоваться бы — а у меня тоской сводит сердце. Впрочем, тут снова — свое.
Мальтиец вскинул на него глаза, заложил за обшлаг вынутый только что платок.
— Что же, Никита Петрович. Благодарность моя к вам в слова не уместится. Софье Владимировне, коли нужным почтете, передайте, что, и своего сына потеряв, Рибас не скорбел бы более. А впрочем — я всегда ваш.
— Спасибо, адмирал. Надеюсь, теперь мы будем видеться чаще.
— Надеюсь на то, коли будет милость Господа.
Рапорт орловского генерал-губернатора о подавлении мятежа в Брасове фельдъегерь привез через четыре дня после случившегося, но император, отложив его без пометок, ждал Репнина.
Прибыл фельдмаршал лишь накануне назначенного отъезда двора на коронацию, в Москву, и прямо с заставы, не заезжая домой, явился в Зимний. Вышедший к нему в приемную Кутайсов вгляделся в хмурое лицо Николая Васильевича, мотнул головой, не то кивая, не то кланяясь, на просьбу об аудиенции, не сказав ни слова, скользнул за дверь. Павел одевался к прогулке: приняв у камердинера перчатки, он вскинул на Кутайсова вопросительный взгляд.
— Репнин. Просит принять.
Кивнув, Павел положил перчатки и хлыст на столик, вышел в приемную.
— Ждал вас, Николай Васильевич.
— Усмирение большего времени потребовало, чем ожидалось. После Брасова рапортов не слал, со дня на день полагая вернуться. Журнал подневный со мной.
— Оставьте. Николай Васильевич, правда ли… рапорт на сей ясен, вас спрашиваю. Брасовские крестьяне портреты… несли?
— Да, государь. Мной велено было — не стрелять при опасении повредить изображения вашего величества и иконы.
— Сколько потеряли людей? — спокойно спросил Павел, и фельдмаршал, вытянувшись, как истукан, выговорил четко:
— Четверо драгун, пять гренадер. В офицерах убыли нет.
— Хорошо, Николай Васильевич, поход проведен вами успешно.
Фельдмаршал пошевелил сухими, узкими губами, но не сказал ничего, а, выждав разрешающего жеста, поклонился, повернулся к дверям и — на пороге замер, остановленный резким окриком:
— Что сделали с портретами?
Глядя прямо в лицо императору, он сказал негромко, совсем не по-военному:
— Я велел подобрать их, после.
И, не услыхав ничего в ответ, поклонившись еще раз, притворил за собой дверь.
На прогулке Павел ни словом не перемолвился с Кутайсовым. Покачиваясь в седле, в такт легкой рыси, сидя прямее, чем обычно, он скользил взглядом невидяще по фасадам пиленого камня, литым решеткам, обледенелым водостокам. На перекрестке Помпон, переступив, будто в манеже, взял круто к тротуару; задетая Павлом ветка, качнувшись, осыпала его колким, мелким снегом.