Изменить стиль страницы

Житель дворца – и сам частица его, мира искусственного, рожденного человеком. Дворец – потребитель красоты, ее скопидом. Природа – исторжитель прекрасного, постоянная цепь зачатия и рождения, не ради кого-то, чего-то, а всего лишь потому, что это – форма ее существования.

Житель села, городишки – сам частица Природы, но творческая личность – двойственна. Она – порождение Природы, но и ее отщепенец. Наделенная даром творчества, она созидает на свой страх и риск, держа Природу в памяти за образец, однако творит свое.

Человеческий мозг – стихия особая, а память – это сон наяву. Память – не фотография оригинала, но картина, усиленная эмоцией, гипертрофированная бесчисленными наслоениями культуры.

Новые люди из Чугуева, Тобольска, Острогожска приносили в стольный град свою неискушенность перед лицом искусства, а, познав его тайны, умели понять, что приобретенное в столицах всего лишь ремесло. Истина и красота в них самих, в этих Елабугах и Рябовых.

Искусство рождается из искусства. Но одно дело – дворец, где уже к пяти годам человек навсегда отучается удивлению, и другое дело, когда в семь или даже девять лет человек, общавшийся только с Природой, вдруг открывает первый в своей жизни журнал и видит картинку, которая поражает его красками, костюмами, изображением ветра, волны, человеческого лица. Каких бы вершин этот мастер ни достиг впоследствии, та картинка останется для него идеалом всей его духовной жизни.

Русские художники, собравшиеся в русские столицы из краев столь необычайно далеких друг от друга, похожи были в одном: получив от искусства в детстве очень мало, они пришли за ним в Петербург и Москву, пораженные картинками из «Живописного обозрения» или «Нивы», чтобы взять сколь хватит силы и духа, и брали помногу, а потом отдавали и отдавали, покуда были живы.

Превращаясь в столичных жителей, иные из художников никогда уже не могли покинуть мастерских, прикованные к палитрам и холстам цепями своего искусства. И все же всем им, в большей или меньшей мере, но хватало запаса их жизни в Природе, их детства. И ведь трудиться умели.

Великое большинство из великих – труженики.

Аполлинарий, румяный, синеглазый, сама весна, с непривычной заботой расчесывал свои легкие светлые волосы.

Репин и Поленов укатили в заграничную пенсионерскую командировку, и Аполлинарий сначала сник, а потом очень быстро возродился, но уже не для художеств, а для иных, более высоких целей. Об этих целях со старшим, с очень уж основательным в жизни братом Аполлинарий говорил неохотно. Тянуло в народ – доколе будет процветать неравенство духа? Тянуло к точным наукам. Друзей себе завел среди студентов технических училищ.

– Ты далеко? – спросил Виктор.

– В землячество вятичей.

– Я тебя не укоряю – весна на улице. Но ты совсем не рисуешь…

– Виктор! Ход в Академию без документа мне заказал! Меня надоумили в землячестве сдать экстерном за реальное училище! Я готовлюсь к экзаменам!

– Тогда я за тебя спокоен.

Проводил до двери и, только когда дверь затворилась, улыбнулся.

В Петербурге зацветала сирень, брезжили белые ночи. Сидеть одному в четырех стенах было невмоготу.

Вышел из дома, и ноги – понесли! Холодный Петербург пыла не убавил. Виктор по-прежнему не ходил – летал, удивляя прохожих стремительностью. Со стороны казалось, что этот высокий, ладный молодой человек торопится к какой-то необычайной, к воодушевляющей цели, важной для всего человечества.

Да так оно и было. Он летел, и мысли его летели далеко-далеко впереди, он – весь в будущем.

На этот раз вынесло на Малый проспект. Виктор очень этому обрадовался. На Малом проспекте снимал квартиру однокурсник Архип Иванович Куинджи.

Дверь открыла Вера Леонтьевна, обрадовалась гостю. Архип Иванович сразу провел друга в мастерскую.

– Посидим здесь, пока Вера чай приготовит.

В мастерской простор и пустота, Куинджи мог работать только среди совершенно голых стен, ему хватало красок па холсте да палитре.

– Это… вот это… – показал на простенький свой мольберт, где являлась из небытия картина. – Деревня… это богом забытая… деревня!

Посмотрел на друга как-то очень хитро, заговорщицки.

– Надоело бедным быть. Как вот эта забытая богом… Хочу богатства.

– Откуда же оно свалится?

– Оно не свалится… Это известное дело, что не свалится. Но я сам его… это… за рога.

– За рога?

– За рога! А что?.. Очень просто. Продам картины, поднакоплю деньжат. Мы с Верой на себя по пятьдесят копеек в день тратим. Куплю землю, недвижимость… Перепродам.

– В спекуляцию вдаришься?

– А хоть и в спекуляцию… Мир надо сделать разумным, добрым. А без денег – эге! Пустое дело. Для добрых дел деньги надобны.

– Разве их мало у богачей?

– Много, но тратят глупо!.. Исеев сколько вон хватал? Всю Академию ограбил, вместе с их высочеством князем Владимиром. А на что ухнулось богатство? На кутежи князя? На что?.. Я мои деньги на доброе буду тратить. Во-первых, не допущу, чтоб молодые художники кровью харкали.

– Да как же это ты не допустишь?!

– Очень просто! Я же говорю – землю куплю. Куплю в Крыму, вот тебе и курорт для больных студентов. А тех, у кого ба-альшой талант – за границу буду посылать.

– Ну, ты хватил, Архип Иванович!

– Ничего и не хватил. Так все и будет, вот увидишь. Я в Мариуполе гусей пас, а ныне уж классный художник третьей степени. Куинджи своего достигнет. Ты погляди на меня!

– Ассириец, а лучше – Перун!

– То-то и оно! Пошли чай пить.

К чаю поспел еще один добрый человек – Василий Максимыч Максимов.

– Ох, братцы! Вы ж как на Олимпе живете! – говорил он, несколько смущаясь дотошным порядком и опрятностью обстановки. – А знаете, как я жил, когда в Академии обретался?

– Угол снимал? – предположил Архип Иванович.

– Угол! – хохотнул Максимов. – На барке в сено зароешься – вот и квартира. Сторожу табачку одолжишь на закрутку, он и не гонит.

– Напомнил! – обрадовался Архип Иванович. – Дай-ка папироску.

Максимов угостил.

– Он своих не держит! – улыбнулась Вера Леонтьевна.

– Хитрю. Курить вредно, а подымить я люблю. – И он тотчас окутался облаком. – Менделеев, как паровоз, дымит. Ему твердят – вредно, а он в ответ: я опыты с табачным дымом производил – многие микробы от него дохнут. Значит, и польза есть.

– Вы, братцы, скажите не таясь, для передвижной выставки готовите что-либо? – спросил Максимов.

– Мы-то готовим, – вздохнул Васнецов, – возьмут ли?

– С первого раза, может, и не возьмут. От картины будет зависеть.

– К передвижникам тянутся, – сказал Архип Иванович. – На первой выставке всего десять художников выставлялись, а им один только Петербург принес 2303 рубля, а потом еще в Москве выставили, в Харькове.

– Да ведь картины-то какие были! – пощелкал пальцами Максимов. – «Петр Первый допрашивает царевича Алексея», «Привал охотников», «Рыболов», «Майская ночь».

– А «Грачи прилетели»! – воскликнул Куинджи. – А «Сосновый лес» Шишкина. Да и у Клодта, и у Боголюбова пейзажи были недурны.

– Прянишников, Мясоедов, Гун, – вспоминал Максимов. – Значит, кто же? Ге, Перов, Крамской…

– Саврасов, Шишкин, Клодт, Боголюбов, – подхватил Куинджи, – вот и десять, и еще Каменский скульптуру выставил «По грибы». Хорошая была выставка.

– Двадцать девятое ноября 1871 года – памятный день!

– А я выставку пропустил, в Рябово уехал от Петербурга передохнуть.

Не горюй. Давайте-ка, братцы, выставимся на очередной выставке. Разбавим корифеев! – загорелся Максимов. – Я прелихую картинку задумал!

– Какую же?! – вырвалось у Васнецова.

– А вот приезжай ко мне на лето в деревню – поглядишь. Да и отдохнешь от осатанелого Питера.

– У меня брат на руках.

– А ты и брата бери. Места хватит. У нас в Чернавине приволье. Река, Ладога. А уж мужики – загляденье. И все ведь умницы.

– Ты, верно, забери-ка их на лето! – одобрил Куинджи. – А то Виктор Михайлович кашлять было взялся… У нас-то вот срывается нынешняя дача.