Изменить стиль страницы

А не может моя тяга к ним, раздумывал я среди своих идиотских фантазий, объясняться сознанием, что все эти эти фарфоровые куколки прошли у меня между пальцами из-за какой-то моей трагической несостоятельности или ущербности? Или же то, что они мною навек утрачены – понимание, что они навсегда от меня ушли, – является подлинной причиной сжигавшего меня адского огня желания? У меня заломило руку. Я был потрясен собственной испорченностью и безрассудством. В воображении я быстро сменил партнерш. И Лесли каким-то образом превратилась в Марию Хант… А теперь я уже обнимал призрак Софи – я тотчас перестал владеть собою и в упоении громко произнес ее любимое имя. Отец мгновенно заворочался в своем темном углу. Я почувствовал, как он протянул руку и дотронулся до меня.

– Ты в порядке, сынок? – взволнованно спросил он. Я прикинулся спящим и пробормотал что-то, намеренно малопонятное. Но оба мы уже совсем проснулись.

Вместо обеспокоенности в голосе его прозвучала смешинка.

– Ты вскрикнул: «…сопли», – сказал он. – Видно, дурацкий был сон. Должно быть, ты задыхался от насморка.

– Право, не знаю, что там было, – солгал я.

Он помолчал. Электровентилятор продолжал жужжать – звук его время от времени перекрывали ночные шумы города. Наконец отец произнес:

– Что-то тебя тревожит. Я это вижу. Ты не хочешь мне сказать, в чем дело? Вдруг я смогу помочь. Дело в девушке – я хочу сказать, в женщине?

– Да, – немного помолчав, сказал я, – в женщине.

– Не хочешь мне рассказать? У меня в свое время были сбои по этой части.

Я начал ему рассказывать и сразу почувствовал известное облегчение, хотя мое повествование было туманным и обрывочным: безымянная полька-эмигрантка, на несколько лет старше меня, невероятно красивая, жертва войны. Я смутно намекнул на Аушвиц, но ничего не сказал про Натана. У меня был с ней недолгий роман, продолжал я, но по ряду причин дело не сложилось. Я быстро прокрутил детали: детство она провела в Польше, приехала в Бруклин, поступила на работу, не может избавиться от недомогания. А в один прекрасный день, поведал я ему, она взяла и исчезла, и я не надеюсь, что вернется. С минуту я молчал, затем добавил стоическим тоном:

– Думаю, через какое-то время я с этим справлюсь.

Я дал ясно понять, что хочу переменить тему. Говоря о Софи, я почувствовал, как меня снова пронзила спазма боли, по телу волнами побежали мурашки.

Отец пробормотал несколько традиционно сочувственных слов, затем умолк.

– А как идет работа? – наконец произнес он. Я до сих пор всячески обходил эту тему. – Как продвигается эта твоя книжка?

Я почувствовал, что меня отпускает.

– Все шло вполне хорошо, – сказал я, – я смог неплохо поработать в Бруклине. Во всяком случае, до истории с этой женщиной – я имею в виду, до разрыва наших отношений. С тех пор все, по сути дела, застопорилось, по сути дела, остановилось. – Это было, конечно, не совсем так. Меня начинало мутить от страха при одной мысли, что вот я вернусь к Етте Зиммермен и возобновлю работу в душном вакууме, образовавшемся после исчезновения Софи и Натана, буду что-то писать в этом месте, наполненном мрачным эхом воспоминаний о том, как мы славно проводили вместе время и вот теперь ничего этого больше нет. – Думаю, я довольно скоро возобновлю работу, – вяло добавил я. Я чувствовал, что наш разговор начинает затухать.

Отец зевнул.

– Ну, если ты действительно хочешь снова засесть за свой труд, – пробормотал он сонным голосом, – та старая ферма в Саутхемптоне ждет тебя. Я знаю, это было бы отличным местом для работы. Надеюсь, ты подумаешь об этом, сынок.

Он снова захрапел, на сей раз не подражая обитателям зоопарка, а выдавая мощную канонаду, вроде той, что можно услышать в документальном фильме об осаде Сталинграда. Я в отчаянии зарылся головой в подушку.

Тем не менее я умудрился задремать и даже ненадолго заснул. Мне снился мой призрачный благодетель, юный раб Артист, и во сне его образ как-то слился с образом другого раба, о котором я узнал на много лет раньше, – Ната Тернера. Я проснулся с тяжким вздохом. Заря уже занялась. Я смотрел в потолок, освещенный опаловым светом, и слушал прерывистый вой полицейской сирены внизу на улице – звук становился все громче, все уродливее, все безумнее. Я слушал с легкой тревогой, которую всегда вызывает этот пронзительный звук беды, он постепенно исчез среди кроличьих садков Адовой Кухни, издав напоследок тонкую дьявольскую трель. «Боже мой, боже мой, – думал я, – как могут в нашем веке сосуществовать Юг и этот большой город с его воплями? Уму непостижимо».

Утром отец занялся приготовлениями к отъезду в Виргинию. Возможно, Нат Тернер породил поток воспоминаний, наполнивших меня поистине лихорадочной ностальгией по Югу, пока я лежал в разгоравшемся утреннем свете. А быть может, просто предложение отца бесплатно пожить в Тайдуотере на ферме показалось мне сейчас куда более привлекательным, поскольку любимых мною людей в Бруклине уже не было. Так или иначе, отец разинул от удивления рот, когда пережевывая резиновые блины в кафе «Макэлпина», я сказал ему, чтобы он купил второй билет и ждал меня на Пенсильванском вокзале. Я еду с ним на Юг и поселюсь на ферме, объявил я с неожиданным чувством облегчения и радости. Ему надо только отпустить меня на два-три часа, чтобы я мог упаковать вещи и расстаться с Еттой Зиммермен.

Однако, как я уже упоминал, все получилось иначе – во всяком случае, в то время. Я позвонил отцу из Бруклина и был вынужден сказать ему, что все-таки решил остаться в городе. Дело в том, что утром я увидел в Розовом Дворце Софи – она стояла одна посреди разбросанных вещей в той самой комнате, которую, как я думал, навсегда покинула. Я понимаю сейчас, что по таинственному совпадению явился тогда в решающий момент. Каких-нибудь десять минут спустя она уже собрала бы свои вещички и исчезла, и я, безусловно, никогда больше не увидел бы ее. Глупо строить догадки, что могло бы быть в прошлом. Но даже и сегодня я не могу не думать, не сложилось ли бы все лучше для Софи, не появись я тогда. Кто знает, может быть, ей удалось бы выкарабкаться, может быть, удалось бы выжить где-нибудь – где-то вне Бруклина или даже вне Америки. Или в любом другом месте.

Одной из наименее известных, но чрезвычайно гнусных операций, проводившихся нацистами по их генеральному плану, была программа под названием Lebensborn. Плод безумного увлечения нацистов филогенезом, Lebensborn (буквально – родник жизни) была создана для пополнения людского контингента Нового порядка, первоначально путем проведения систематизированной программы воспроизводства, затем путем организованного выявления на оккупированных территориях расово «подходящих» детей, которых потом отправляли в фатерланд и размещали в домах преданных приверженцев фюрера, где они росли в стерильно чистой национал-социалистской атмосфере. Теоретически детей должны были отбирать из числа чистокровных немцев. Однако многие из этих южных жертв были поляками, что лишний раз указывает на частые нарушения, цинично допускавшиеся нацистами в вопросе расовой принадлежности. Ведь поляки наряду с прочими славянскими народами считались недочеловеками, которые вслед за евреями подлежали истреблению, тем не менее по своим физическим данным дети во многих случаях удовлетворяли установленным нормам: лицом часто походили на представителей нордической расы и были светозарными блондинами, что наиболее отвечало эстетическому вкусу нацистов.

Lebensborn не достигла того размаха, на который рассчитывали нацисты, но она проводилась не без успеха. В одной только Варшаве десятки тысяч детей были отобраны у родителей, и подавляющее их большинство, став Карлами и Лизель, Генрихами и Труди, были поглощены рейхом и так никогда и не воссоединились со своими семьями. А кроме того, бесчисленное множество детей, прошедших первоначальный отбор, но потом не удовлетворивших более строгим расовым требованиям, было истреблено – некоторые в Аушвице. Осуществление этой программы, конечно, должно было держаться в тайне, как большинство омерзительных планов Гитлера, но подобные противозаконные действия едва ли могли остаться совсем уж нераскрытыми. В конце 1942 года пропал хорошенький светловолосый пятилетний сынишка подруги Софи, которая жила в соседней квартире их частично разбомбленного дома в Варшаве, и она никогда больше его не видела. Хотя нацисты старались прикрывать такие преступления дымовой завесой, всем, включая Софи, было ясно, кто их совершал. Впоследствии Софи не раз думала о том, как эта программа, которая в Варшаве наполняла ее таким ужасом, что она, заслышав тяжелые шаги на лестнице и холодея от страха, часто прятала своего сына Яна в шкаф, – как эта программа стала потом, в Аушвице, пределом ее мечтаний и лихорадочных надежд. А уговорила Софи прибегнуть к Lebensborn приятельница, такая же, как она, узница, – о ней мы расскажем позже, – и теперь Софи увидела в этом единственную возможность спасти жизнь Яну.