Хесс к этому времени покончил с шоколадом и, приподнявшись на локте, собирался закурить сигарету.
– То есть я хочу сказать, – завершила свое повествование Софи, – стала работать стенографисткой в бюро, а десять дней назад мне сказали, что я требуюсь для выполнения специальной работы здесь. И вот…
– И вот ты здесь, – перебил он ее. И вздохнул. – Тебе повезло.
Последующее пронзило ее электрическим током удивления. Он протянул свободную руку и с величайшей деликатностью снял что-то с ее верхней губы – она поняла, что это была крошка от съеденного шоколада; он подержал ее между большим и указательным пальцами, и потрясенная Софи увидела, как он медленно поднес свои будто вымазанные дегтем пальцы к губам и положил светло-коричневую крошку в рот. Софи закрыла глаза, взволнованная этим гротескным и своеобразным причащением, – сердце у нее отчаянно застучало и мысли смешались.
– Что случилось? – услышала она его вопрос. – Ты побелела как полотно.
– Ничего, mein Kommandant, – возразила она. – У меня просто немного закружилась голова. Это пройдет. – Но глаз она не открывала.
– Что я сделал не так? – Возглас прозвучал на крике, до того громко, что Софи, испугавшись, приоткрыла глаза и увидела, что Хесс скатился с койки, резко выпрямился и, сделав несколько шагов, подошел к окну. Мокрая от пота рубашка прилипла к его спине, и Софи показалось, что он дрожит всем телом. Софи в растерянности глядела на него: она-то считала, что немая сценка с шоколадной крошкой могла быть прелюдией к более интимным отношениям. Но, возможно, так оно и есть, и он жалуется ей сейчас, как если бы знал ее многие годы. Он ударил ладонью по сжатому кулаку. – Представить себе не могу, что им показалось не так. Эти люди в Берлине – они просто невозможны. Они требуют сверхчеловеческого от обычного человека, который на протяжении трех лет лишь старался делать все как лучше. Они не принимают в расчет ничего! Они понятия не имеют, что приходится мириться с существованием подрядчиков, которые не выдерживают графика, лентяев посредников, поставщиков, запаздывающих или вовсе срывающих поставки. Они никогда не имели дела с этими идиотами поляками! Я же преданно служил – и вот она, благодарность. Делают вид, будто это повышение! Меня повышают, отсылая пинком в Ораниенбург, а сюда – и я вынужден терпеливо это наблюдать, – сюда, на мое место, сажают Либехеншеля – Либехеншеля, этого невероятного эгоцентрика с раздутой репутацией толкового администратора. От всего этого тошнит. Ни у кого не осталось ни капли благодарности. – Странно: голос Хесса звучал скорее обиженно, чем по-настоящему гневно или возмущенно.
Софи поднялась со стула и подошла к нему. Она почувствовала, что чуть-чуть приоткрылась еще одна щелочка.
– Извините меня, mein Kommandant, – сказала она, – и простите, если я ошибаюсь. Но ведь вполне возможно, что таким образом вам воздают должное. Возможно, там, наверху, отлично понимают ваши трудности, то, как вам тяжело и как вы устали от вашей работы. Извините меня еще раз, но за эти несколько дней, что я нахожусь у вас, я не могла не заметить, в каком напряжении вы постоянно находитесь, какое поразительно тяжелое бремя… – Как же она старалась пораболепнее выразить свое сочувствие. Голос ее замер, но она продолжала упорно смотреть в его затылок. – Право же, это вполне может быть наградой за все ваши… за всю вашу преданность.
Она умолкла и вслед за Хессом устремила взгляд на поле внизу. Капризно-изменчивый ветер отнес в сторону дым из Биркснау – во всяком случае, на время, – и большой великолепный белый жеребец, озаренный ясным солнечным светом, скакал вдоль ограды загона, встряхивая хвостом и гривой и взвихряя пыль. Даже сквозь закрытые окна до них доносились глухие удары его копыт. Комендант со свистом втянул в себя воздух и полез в карман за новой сигаретой.
– Хотелось бы мне, чтобы ты была права, – сказал он, – но сомневаюсь. Если бы они хоть понимали размах, сложность работы! Такое впечатление, что они понятия не имеют о том, к какому невероятному множеству людей применяют Особую акцию. Их ведь бесконечно много! Это евреи – они поступают и поступают из всех стран Европы, несчетными тысячами, миллионами, точно сельди, заполняющие весной Мекленбергский залив. Я никогда не представлял себе, что в мире столько этого erwähltes Volk.
«Избранный народ». Этот термин давал ей возможность продвинуться чуть дальше, расширить щель, а теперь Софи была уверена, что сумела хоть и непрочно, но все же накинуть крючок.
– Das erwählte Volk… – она повторила слова коменданта с оттенком презрения в голосе. – Избранный народ, если позволите, mein Kommandant, пожалуй, только сейчас наконец расплачивается по справедливости за ту наглость, с какой он выделил себя из всей человеческой расы в качестве единственного народа, достойного вечного спасения. Честно говоря, я не вижу, как евреи могли надеяться, что им удастся избежать возмездия – ведь они столько лет богохульствовали на глазах у всего христианского мира. – (Внезапно перед ее глазами возник образ отца – чудовищный.) В волнении она помедлила, затем продолжала накручивать ложь, несясь вперед, словно щепка на поверхности бурлящего потока измышлений и обмана. – Я перестала быть христианкой. Подобно вам, mein Kommandant, я отвернулась от этой жалкой религии, с ее оговорками и недомолвками. Однако нетрудно понять, почему евреи вызвали такую ненависть у христиан и у людей вроде вас – Gottgäubiger, как вы сами сказали мне только сегодня утром, – людей правильных, с идеалами, жаждущих лишь создать новый порядок в новом мире. Евреи ставят этот порядок под угрозу, и только сейчас они наконец страдают за это. И поделом, говорю я.
– Ты изложила это с большим чувством, – ровным тоном произнес он, продолжая стоять к ней спиной. – Хоть ты и женщина, но говоришь так, точно в какой-то мере знаешь о преступлениях, на которые способны евреи. Мне это любопытно. Так мало женщин информированы или разбираются в чем бы то ни было.
– Да, но я разбираюсь, mein Kommandant! – сказала она и увидела, как он слегка, точно на шарнирах, развернул плечи и посмотрел на нее – впервые – с подлинным вниманием и участием. – Я познала это сама, на собственном опыте…
– Каким образом?
Тогда она порывисто нагнулась – она понимала, что это риск, ставка на удачу, – и, покопавшись, вытащила из кармашка в сапожке потрепанную, выцветшую брошюру.
– Вот! – сказала она, взмахнув перед ним брошюрой и разглаживая титульный лист. – Я сохранила это вопреки правилам – я сознаю: я искушала судьбу. Но я хочу, чтобы вы знали: на этих нескольких страницах – все, во что я верю. Я знаю теперь, поработав с вами, что «окончательное решение» держится в тайне. Но это один из первых польских документов, в котором предлагается «окончательно решить» еврейский вопрос. Я помогала отцу – я говорила вам о нем раньше – писать эту брошюру. Естественно, я не рассчитываю, что вы станете ее всю читать: у вас сейчас столько новых забот и хлопот. Но я горячо прошу вас по крайней мере принять ее во внимание… Я понимаю, мои проблемы вас не касаются… но если бы вы только просмотрели эту брошюру… быть может, вы увидели бы всю несправедливость того, что я здесь нахожусь… Я могла бы рассказать вам и о том, как я работала в Варшаве на благо рейха: я же сообщила, где прячутся евреи, еврейские интеллигенты, которых вы давно разыскивали…
Язык у нее начал заплетаться, речь стала менее связной: она поняла, что надо остановиться, и остановилась. Она боялась, что не удержит себя в руках. Вспотев под лагерной робой от смеси надежды и волнения, она понимала, что наконец проникла в его сознание, стала для него реальностью из плоти и крови. Хоть не очень умело и ненадолго, но она установила с ним контакт – это было ясно по сосредоточенному, пронизывающему взгляду, каким он посмотрел на нее, беря из ее рук брошюру. Застеснявшись, она кокетливо отвела взгляд. И по какой-то глупой ассоциации ей вспомнилась поговорка галицийских крестьян: «Я влезаю ему в ухо».