Встреча с прославленным и всесильным князем тревожила юношу. Чего хотел от него Глинский? Что происходит здесь?
Молодой белокурый шляхтич в нарядном кунтуше, с короткой саблей у пояса, приоткрыв тяжелую дверь, негромко спросил:
– Дозволит ли ваша мосць? Тот человек разыскан…
– Пусть войдет, – ответил ему густой, сильный голос.
В широкой с низкими сводами комнате, устланной коврами и украшенной резными изделиями на русский манер, возле небольшого, покрытого парчовой скатертью стола, заваленного свитками бумаг, стояли два человека.
Георгий сразу понял, кто из двоих был князь Глинский.
Статный, широкоплечий, с гордо посаженной головой, одетый в шелковый домашний полукафтан, с дорогим перстнем на пальце левой руки, Глинский, не обратив внимания на вошедшего, продолжал беседу с почтительно стоящим перед ним толстым паном с длинными, по старой польской моде завитыми усами.
– Поляк мудр после беды, – говорил, очевидно разгоряченный спором, князь, – и нам, пан Андрей, забывать того не след.
– Так, – односложно ответил Андрей Дрожжин, слуга и поверенный Глинского и, предостерегая князя, кивнул на вошедшего Георгия.
Глинский взял со стола бумагу.
– Ты писал? – нахмурившись, обратился он к Георгию.
Георгий узнал челобитную, написанную им утром по просьбе косоглазого покрученика.
– Писал я, – смело ответил он, но, не зная, какова судьба челобитной, на всякий случай разъяснил: – По жалобному делу от старшего на стругах, где я попутчик.
– Стало быть, за проезд эта услуга? – улыбнулся Глинский.
– И слава грамоты сей не за тобой? Cui honor, cuidecus, cui vectigal,[38] – со смешком сказал Дрожжин, важно поправляя усы.
Георгия почему-то задел этот смешок и, обращаясь к Дрожжину, к которому он сразу почувствовал неприязнь, резко ответил:
– Ubi oficium ibi beneficium.[39]
– Браво, – весело сказал Глинский, – от меня это не раз слыхал пан Андрей. По заслугам! Однако… ты поляк? Учен?
– Я русский, – ободренный похвалой князя, ответил Георгий. – Учился в Кракове до степени бакалавра, теперь же направляюсь в город Киев за новыми знаниями.
– В Киев? – тихо переспросил Глинский и взглянул на Дрожжина. – Вот что, пан бакалавр, – мягко сказал он, подходя ближе к Георгию, – челобитную ты написал разумно и грамоту добро знаешь. Затем и велел сыскать тебя. А только струги я отпустить не могу. Да и людей, что разом с тобой прибыли… – Глинский взглянул в упор в глаза Георгию. – Кто хочет мне служить – приму с радостью. Мне каждый потребен, особливо русский да грамотный. Что скажешь?
– Нет, князь, – ответил Георгий, – я не служить, а учиться иду и здесь не останусь. Отпусти меня.
Глинский с любопытством смотрел на юношу, осмелившегося говорить так независимо. Вон Дрожжин сколько лет рядом, а все вздрагивает, когда к нему обернешься. Положив руку на плечо Георгия, Глинский сказал более твердо:
– Оставайся, побеседуем, потолкуем, авось решение твое переменится, когда дела наши поймешь… А что до Киева, и туда сходишь. Сам отправлю, как время придет.
Глава VI
В Киев Скорина попал не скоро. Ни высокие стены, ни княжеские дозоры, дни и ночи охранявшие городские ворота, ни отсутствие денег, необходимых для дальнейшего путешествия, не удержали бы юношу, если бы его не захватили события, начавшие развиваться в Турове.
От зари до сумерек сидел Георгий в полутемном покое княжеского дворца, где несколько монастырских писцов переписывали составляемые им обращения, или, как тогда их называли, «прелестные листы», прельщавшие «всех, от единой веры и единого языка на свет божий нароженных, собираться под стяги защитника нашего – князя Михаqлы Глинского».
В канцелярии князя были заведены порядки не хуже, чем при королевском дворе. По примеру того, как делалось это еще при Казимире Великом, у Глинского велись книги записей – «Справы судные», «Дани», «Аренды», «Реестры разных отправ».
Заполняя страницы книг, едва обученные грамоте писцы вносили в них не столько описания действительно важных событий, сколько то, что было «им по руке».
Книгой «Реестра разных отправ» ведал наистарейший полуглухой писарь Федор Янушкович, служивший в канцелярии Александра и после его смерти перешедший к Глинскому.
На одной из страниц книги Федор записал:
«Тут початы писатыса про память отправы листов его милости, князя Михайлы, до панов и бояр и до разных земян и люду лета 1506, ноября 20 ден, индикт 10. А писаны те листы в Турову, повелением его милости князя, ученым бакаляром Франтишком и во множестве переписаны дяками. Которы чисты отданы его милости князю, а которы обшарпаны тые заглажены.
Дале не было чего писати у той ден, а што было, тое записал я, писар Федька Янушков сын».
Старик присыпал мелким песком страницу, аккуратно закрыл книгу и перекрестил зевающий рот.
Георгий тоже отложил перо. Он устал. Мысли начинали путаться, трудно находились необходимые слова.
– Много листов сегодня до князя отправил? – громко спросил он старого писаря.
– Что тебе? – приставив ладонь к уху, переспросил Федор.
– Листов, говорю, много ли?
– Почитай, половина обшарпана, – думая о своем, ответил глуховатый старик. – Совести у людей нет. По такому святому делу пишут, будто слепые. Тут каждую литеру нужно от самого сердца вести, душевно выписывать, а они, писаришки негодные, все пообшарпали. Мне же от князя срам…
– Да, от самого сердца надобно… – задумчиво повторил Георгий, не слушая ворчания старика. В переписке ли дело? Были бы слова не обшарпаны… от самого сердца… Где взять пример? У каких писателей? – Скажи, дядька Федор, – нагнувшись к писарю, спросил Георгий, – не осталось ли в Турове списков со «слов» покойного епископа Кирилла?
– Не ведаю, – ответил рассерженный на переписчиков старик, – может быть, и осталось, не у меня про то спрашивать. Я здесь пришлый и в монастырь их всего два раза ходил, а более и не пойду…
Старик распалился, заворчал с озлоблением. Георгий уже не рад был, что задел эту больную струну Федора.
– Почали дома божие гаснуть, как лампада без масла, – возмущался писарь, – только дымят, а не светят. Теперь у них Стефан-богохульник в преподобных подвизается. В святые метит, а про грехи мирские не забывает. От Кирилла не токмо что листов, и духу, почитай, не осталось. Все к рукам прибрал: и «Слово», и дело. Ризы дорогие с икон попрятал, то, говорит, татары пограбили. Когда те татары были, а он все на них валит. Разорилась обитель… А до того, как епископскую кафедру отсюда в Пинск перевели, была тут благодать…
Увлекшись воспоминаниями, Федор не заметил, как слушатель его тихонько вышел за дверь. Не первый раз набожному старику приходилось заканчивать свой рассказ о благодати прошлого в пустом покое. Редко находился терпеливый человек, способный до конца выслушать жалобы на новые порядки в православных монастырях и храмах. Старик привык к этому и не обижался на легкодумную молодежь.
Георгий вышел на верхний двор. Город уже окутывал вечерний туман. Кое-где горели костры. Возле них было шумно и весело. Доносились песни, смех. Несмотря на поздний час, на улицах было много народу. В городе становилось тесно от новых жильцов…
Георгий с радостью видел, что слова его падали на благодатную почву. Он не знал, куда в точности отправлялись «прелестные листы», но из Турова ежедневно уходили во всех направлениях гонцы, путные слуги, унося в переметных сумах, в шапках или на груди под сорочкой переписанные дьяками обращения.
Не хуже, чем «прелестные листы», доступные только знающим грамоту, зазывали людей нищие старцы, слепцы-лирники. Они расходились по всему Литовскому княжеству. С серьезными, настороженно-сосредоточенными лицами пели свои печальные песни, говорили свои душевные слова, указывали путь в город Туров.