— Как ты узнал?

— По звездам, как любой навигатор. Обсерваторию-то, даже дистанционно управляемую, можно использовать и вполне прозаически. Мы в Колорадо. Сейчас покажу.

Он снял с полки большой атлас и, раскрыв, положил на стол. Топографическая карта штата занимала разворот.

— Вот мы где, — ткнул он пальцем. — Теллурид. На рубеже веков это был крупный шахтерский город. По моей теории, доступ в лагерь — через какую-нибудь заброшенную шахту.

— Но если все изображение поступает к вам по телекабелю, вы же не можете абсолютно быть уверены, что телескоп прямо над головой, а не в сотне или тысяче миль.

— Абсолютно уверенным нельзя быть никогда и ни в чем, как-то оно только слишком хлопотно выходит, да и без толку. Плюс — помнишь кусок брекчии, который я подобрал в катакомбах позавчера?

В нем были следы сильванита, одного из золотоносных теллуридов.

Не знаю уж, где именно, но в золотой шахте мы точно.

Я хохотнул, упреждая собственную шутку.

— Совершать тут «магнум опус» — все равно, что возить уголь и Ньюкасл.

Мордехай, даже не улыбнувшись (теперь-то я понимаю, что шутка была не ахти), произнес:

— Тихо! Какие-то звуки.

— Какие? — прошептал я, выдержав долгую паузу.

Мордехай, спрятав лицо в своих непропорционально больших ладонях, не ответил. Мне тут же вспомнился Джордж Вагнер, как я увидел его первый раз стоит в темном колене коридора и слушает фантазмы. Мордехай вздрогнул всем телом, потом расслабился.

— Подземные толчки? — с улыбкой предположил он. — Нет-нет, подозреваю, всего лишь воображение слегка воспалилось, как у брата Гуго. Скажи только, вот как на духу — ну как тебе моя лаборатория? На уровне?

— Замечательная лаборатория.

— Как заключенный — пожелал бы ты себе лучшей камеры? — с напором поинтересовался он.

— Будь я алхимик — да никогда в жизни.

— Все на месте или чего-нибудь все-таки не хватает?

— Я читал, — осторожно (так как все не мог взять в толк, что это ему вздумалось учинить допрос с пристрастием) проговорил я, — что некоторые алхимики в шестнадцатом — семнадцатом веках ставили себе в лабораторию орган о семи трубах. У коров от музыки повышаются надои. Может, и вам пригодится?

— Музыка? Терпеть не могу музыки, — сказал Мордехай. — Папаша мой был джазмен и два братца старших. Самого-самого мелкого пошиба, но это была вся их жизнь. Если не репетировали, обязательно пластинки слушали или радио врубали. А мне стоило только рот раскрыть или хоть какой звук издать, тут же такую головомойку устраивали… Нет уж, вот о музыке не надо! Говорят, у негров врожденное чувство ритма — так что мне только три исполнилось и уже пришлось чечетке учиться. Хреновато оно у меня выходило, и терпеть я этого дела не мог — но врожденное чувство ритма, понимаешь, да, так что никуда не денешься. Учитель крутил отрывки из старых фильмов с Ширли Темпл, и мы должны были вызубривать все ее номера, до финальной улыбочки с подмигиваньем включительно. Когда мне было шесть, мамаша потащила меня на вечернее четверговое шоу в местный театр типа «Алло, мы ищем таланты». Вырядила меня в такой тошнотный элегантный костюмчик, сплошные блестки и плюш, ангелочек просто, тьфу. А номер у меня был «Лестница в рай». Слышал?

Я мотнул головой.

— Ну, начало такое… — Хрипловатым попугайским фальцетом он затянул песню, одновременно ритмично шаркая по ковру.

— Блин! — вдруг выкрикнул он, оборвав пение. — Ни хрена же не получается на подстилке этой долбаной! — Он согнулся пополам, ухватился за бахрому по краю узорчатого ковра и потянул на себя, высвобождая участок на плитках пола — по ходу дела сдвигая или переворачивая мебель.

И снова затянул, громче прежнего и фальшивя еще немилосердней, ту же песенку — гротескно, невпопад выбрасывая в стороны локти. Стук каблуков выродился в беспорядочный топот.

— Но попаду туда любой ценой! — пронзительно возопил он и, выбросив перед собой ноги, повалился на спину. Песня захлебнулась чередой болезненных выкриков; ускоряясь, замельтешили руки-ноги.

Мордехай дробно застучал головой об пол.

Припадок длился всего ничего; тут же появились охранники с медбратом. Мордехая увязали в смирительную рубашку и вкололи успокоительное.

— Ему надо дать отлежаться, — сказал старший наряда.

— Я должен был кое-что с собой забрать. Погодите секундочку…

Я подошел к мордехаеву столу и раскопал папку с грифом «сов. секретно», на которую обратил внимание, когда Мордехай раскладывал атлас. Офицер с подозрением покосился на гриф.

— А допуск у вас есть? — спросил он.

— Это его рассказ, — объяснил я, достал из папки стопку машинописи и продемонстрировал заголовок, «Портрет Помпаньянуса». — Он просил, чтоб я прочел.

— Ладно, ладно, — поспешно отвернулся офицер. — Мне только, ради Бога, показывать не надо!

Так я Мордехая и оставил, под надзором охраны и медицинским наблюдением. Интересно, почему это каждый раз после нашего с ним разговора у меня такое ощущение, будто я завалил какой-то очень важный экзамен?

* * *

Позже:

Получил записку от Мордехая. Клянется, что в жизни не чувствовал себя лучше.

17 июня

Какое это наслаждение и, соответственно, какая мука (единственная приходящая в голову метафора — уныло анального толка), когда разродишься (метафора стыдливо меняет ведомственную принадлежность) новым опусом. Дивное словечко — опус.

В одном отношении недавнее вторжение на эти страницы Луи II можно считать благотворным: оно позволило мне (скорее, побудило меня) взглянуть на собственное творчество взглядом посвежее и осознать, какая это все была мишура… да и есть. К самоотречению этому, следует добавить, я причисляю и давешнее громокипящее пустозвонство, «Иеродула».

Также, не считая того, над чем работаю сейчас, вдали забрезжило нечто куда более масштабное, может, даже мой собственный «магнум опус», на который меня вдохновило вчерашнее мордехаево богохульничанье…

Прочел «Портрет Помпаньянуса», который лучше, чем я ожидал, но в то же время как-то странно разочаровывает. Полагаю, то меня и раздражает, что повествование настолько сдержанное, сюжет настолько тщательно выписан, язык настолько отточенный. Я-то надеялся на cri de coeur,[21] сплошное действие без объективации, безусловный слепок с настоящего Мордехая Вашингтона. А написать «Портрет» мог бы, скажем, Р. Л. Стивенсон — как дополнение к «Ночлегу Франсуа Вийона» (правда, «Портрет» длинный, 40 тысяч слов, почти роман).

Пересказать вещь смысл есть — все равно сегодня писать в дневник нечего, кроме ошметок Процесса Словодрочества (за каламбур спасибо Джеймсу Джойсу). Вот, короче, факты:

Начинается «Портрет» довольно помпезно, в монастыре Руж-Клуа, где братья лечат безумного ван дер Гуса от «воспаления рассудка».

Клинический подход у них то соболезнующий, то совершенно зубодробительный, но одинаково неэффективный. Ван дер Гус умирает в приступе ужаса, что неизбежно обречен на вечное проклятие.

После похорон (сперва — замечательная надгробная проповедь), ночью является незнакомец, раскапывает могилу и снова вдыхает в труп жизнь. Гуго, как мы теперь узнаем, продал душу в обмен на (1) полный тур вдоль итальянских берегов, чтоб увидеть все великие полотна — работы Мазаччо, Учелло, делла Франческо и др. — известные во Фландрии только понаслышке или на гравюрах, и (2) три года непревзойденного живописного мастерства. Цель его — не только затмить мастеров севера и юга, но бросить вызов творениям самого Всевышнего.

В главной части рассказа описываются визиты ван дер Гуса в Милан (где имеет место краткая и вполне достоверная сцена с юным да Винчи), Сиену и Флоренцию. Долгие дискуссии между Гуго, его дьявольским спутником и прочими художниками того времени о природе и цели искусства. Исходный тезис ван дер Гуса разделяется большинством: что искусство должно отражать реальность. Он никак не может решить, как именно это лучше всего делать — микроскопически детально и самоцветными тонами фламандской школы или, как итальянцы, виртуозно передавать объем и пластичность форм. Но с течением времени, по мере того, как он достигает обещанного мастерства и осуществляет синтез двух стилей, его начинает волновать не отражение реальности, а (по наущению дьявола) власть над ней. Искусство преображается в магию.

вернуться

21

Сri de coeur (фр). крик души.