Его идея состояла в великой государственной власти, проникнутой высоким государственным разумом. Этому-то разуму он и служил больше всего. Не знаю, был ли он в принципе против народного представительства. Думаю, что он бы признал умное народное представительство более или менее аристократизированное. Но наличное представительство Госуд[арственной] Думы он презирал и, пожалуй, ненавидел, как голос Ничтожества, искажавшего смысл государства и закона. Он считал ее язвой России и находил необходимым ее уничтожить. Отсюда его нелюбовь к Столыпину, к которому он относился с пренебрежением.
“Это не государственный человек, — сказал он мне. — Человек, который не воспользовался безобразиями I Думы для того, чтобы совершенно упразднить это учреждение, не имеет государственного разума”.
Очень трудно провести сравнение между Дурново и Столыпиным. Собственно, как ум, как умственный аппарат Дурново был несомненно выше. В этом отношении ему помогала безусловная самоуверенность, безапелляционная уверенность, что он все понимает, все знает и что то, что он думает, есть бесспорная истина. Столыпин — тоже умный, но неизмеримо более искренний, честный, дорожащий более всего общественным благом, — наоборот, часто колебался, допускал охотно, что другие знают или понимают какое-нибудь дело лучше, чем он. Поэтому он и расспрашивал, и спорил, и колебался, и терял время.
Только вполне убедившись, он проявлял громадную энергию, пожалуй, не меньше Дурново, ломил, как бешеный бык, напролом.
Бывало, говоришь что-нибудь Дурново… Не успеешь сказать первых основ своей мысли, как Дурново, сначала молчавший и внимательно слушавший, через 3-4 минуты прерывает: “Значит — Ваша мысль такая”, и он образно, в ярких словах формулирует совершенно верно то, чего я еще не успел сказать. Понимает необычайно проницательно, с двух слов. Затем столь же быстро следовал его приговор: “Нет, из этого ничего не выйдет” или “Да, это совершенно верно”!.. И если — “ничего не выйдет”, то разговору конец: не станет спорить, не будет ничего доказывать, не будет слушать возражений. Если же “совершенно верно”, то, значит, нужно сейчас же приводить в исполнение, не теряя слов, не теряя времени.
Потому-то у него, как все говорили, все дела решались моментально и все делалось необычайно быстро.
Не то у Столыпина. Бывало, делаешь доклад или высказываешь соображения, приведешь массу данных. Он слушает, спрашивает и делает очень умные возражения. В ответ на них исчерпываешь до самого дна все доводы и фразы, какие только у тебя были. Он как будто склоняется на твою сторону. Потом оказывается, однако, что он спрашивал еще других, значит, проверял тебя и сам думал, а в результате иногда месяца через два ничего не сделано, и снова приходится начинать доказывать сначала. Впрочем, иногда, оказывается, кое-какие части доклада приняты во внимание где-нибудь в законопроекте.
[…]
5 октября
Москва, конечно, полна толками об отставке А. Д. Самарина9. Эта отставка, понятно, эксплуатируется всеми антиправительственными элементами, о чем многие крайне сокрушаются, готовы даже упрекать Самарина. Но он, во-первых, употребляет теперь все усилия, чтобы воздержать московское дворянство (единственно, где он имеет влияние) от всяких демонстраций за него, во-вторых, он не ушел, а уволен без всякого прошения.
Самый случай этот раскрывается так (из безусловно достоверных источников). Св. Синод постановил уволить епископа Варнаву10 на покой за самовольное прославление святителя Иоанна Тобольского. Об этом Варнава не спрашивал Синод, а, отправляя государю императору разные благопожелания на войне, присовокупил, что и государь не должен забыть святителя Иоанна, ожидающего прославления. Государь ответил Варнаве телеграммой, в которой сказал, что величание петь над мощами святителя можно, а с прославлением следует подождать. На основании этого Варнава и произвел нечто вроде прославления, где пели величание, и даже пели молебен святому Иоанну. По поводу последнего Варнава объяснил Синоду, что молебен у мощей святителя Иоанна Тобольского пели не ему, а св. Иоанну Златоусту, икона которого висит около мощей…
Когда Синод вызвал Варнаву для объяснений по поводу этого самоволия — понятно, в присутствии обер-прокурора, — то Варнава между прочим заявил, что действовал не самовольно, а по разрешению государя императора, который суть глава Церкви. При этом он предъявил митрополиту Владимиру11 телеграмму государя, но митрополит отстранил телеграмму рукой с каким-то резким выражением и начал разъяснять Варнаве превратность его понятий о том, что царь есть глава Церкви. Решение Синода свелось к удалению Варнавы на покой.
Варнава (рассказывают) тотчас же отправился к государыне Александре Федоровне и пожаловался ей, что с ним дурно обращались в Синоде, заставили его стоять (его, говорят, действительно лишь после допроса пригласили сесть), тогда как светский чин (обер-прокурор) сидел, и что когда он, Варнава, предъявил телеграмму государя императора, то митрополит Владимир оттолкнул ее рукой со словами: “Оставьте, пожалуйста, в покое эту дурацкую телеграмму”; а око государя обер-прокурор Самарин, быв при этом, ничем не протестовал против такого оскорбления величества.
Государыня (рассказывают) крайне разгневалась и сказала, что она никогда не могла выносить митрополита Владимира; что касается Самарина, то она его всегда считала глубоким иезуитом, так что его присутствие делало для нее крайне тяжелыми сношения с московским дворянством. Засим государыня обо всем немедленно сообщила государю с выражением своего мнения о возмутительности всего дела об увольнении еп. Варнавы на покой.
Все это рассказывают, и, конечно, нужно взять во внимание трудность знать кому-нибудь конфиденциальную беседу государыни с Варнавой и затем — с государем императором. Конечно, есть придворные чины, которые все это могут знать в точности, но кому они говорили? В какой степени точности эти конфиденциальные беседы перешли в публику? Все это мне неизвестно.
Но дальше начинается уже точный рассказ, а именно:
Когда Самарин отправился с докладом к государю, то был принят в высшей степени любезно. Государь сказал в заключение, чтобы Самарин оставил ему принесенные документы, которые он просмотрит лично. Затем Самарин ушел — без малейших подозрений о каком-либо неудовольствии государя, а через 10 минут получил от Горемыкина уведомление, по высочайшему повелению, что государь не нуждается более в услугах Самарина и увольняет его от должности обер-прокурора. Прошения об отставке ему не было предложено подать, и — два дня назад — “ни о каком прошении об отставке не могло быть и речи”, как мне передавали.
Таким образом, увольнение от должности было самое резкое: Самарин прогнан. Для полной оценки происшествия нужно было бы знать с точностью, какие именно слова произнес митрополит Владимир при отстранении телеграммы, поданной Варнавой. Было ли в них что-либо оскорбительное для государя или еп. Варнава оклеветал митрополита и Самарина?
Мне, хорошо знающему митрополита Владимира, очень трудно допустить, чтобы он назвал телеграмму, исходящую от государя, столь оскорбительным эпитетом. Но, говорят, Государю могло показаться недопустимым уже и отрицание его качества главы Русской Церкви, и наименование “превратными” мыслей о том, что глава Русской Церкви есть именно он, русский император. Говорят, что при дворе вполне господствует протестантское учение о главенстве императора в Церкви. Говорят, будто ее императорское высочество Ольга Николаевна именно высказывала своему законоучителю, что глава Церкви — ее отец, и законоучителю пришлось разъяснять великой княжне, что это учение неправославно.
Как бы то ни было, ходят слухи, что не только Самарин уволен, но что будет целое передвижение высшей иерархии: Владимира в Киев, Флавиана в Москву, Макария12 в Петербург. Дальнейшие слухи гласят, что будто впоследствии прочат Варнаву в петроградские митрополиты и что Григорий Распутин уже развелся с женой, чтобы принять монашество и получить дальнейшую иерархическую карьеру.