– Хорошо водить научился, – похвалил Истомина Безымянный, – уверенно держишься, не лихачишь. А ведь, помнится мне, еще в институте права получил, так?
– Где получил, там и получил. Тебе-то какое дело, – грубо ответил Истомин, разгоняя авто до разрешенных властями девяноста километров в час.
– Откуда ты взялся такой красивый?
– А что? – Безымянный нахально развернул к себе зеркальце, посмотрелся в него. – Мальчик что надо! – Вернул зеркальце в прежнее положение. – Твоих рук дело.
– Как это – моих?
– Твоих и немножко твоей жены, которая законно уступила мне место в этом легковом мустанге. Ты считал, она чертила.
– Что считал? Что чертила? – Истомин вконец запутался, задурил ему голову Безымянный, запудрил, запылил мозги вековой пылью.
– Что, что… Меня, вот что. Не узнаешь?.. Я – твои дипломный проект, краса и гордость выпуска одна тысяча девятьсот не будем говорить какого года. Золотая медаль студенческих научных обществ. – И Безымянный достал откуда-то из недр зеленого сюртучка потускневший кружок медали на выцветшей красной ленте, повертел ею, медалью то есть, на зуб попробовал, сплюнул, спрятал, спросил: – Теперь узнал?
– Ах вот оно что! – облегченно засмеялся Истомин. – Смутно припоминаю проектик. И впрямь краса и гордость выпуска. Меня ж благодаря тебе на кафедре оставили, ассистентом, предложили тебя доработать, превратить в диссертацию и защититься. Кандидат технических наук Истомин. Звучит? – рассмеялся вроде бы иронично, но сквозь деланную иронию прорывалась этакая горькая смешинка, этакая ностальгическая грустинка, этакая нежная лукавинка: мол, не стал бы писателем – был бы и вправду главным инженером, генералом от техники, самолетным великим конструктором, для кого «первым делом, первым делом самолеты».
Но Безымянный всю картинку обгадил.
– Не звучит, – пропищал он. – Не вышло из тебя кандидата. Продал ты свое кандидатство за тридцать сребреников.
– Что ты имеешь в виду, хам? – обиделся только что разнежившийся Истомин.
– Ушел в борзописцы. Поменял призвание на легкий хлеб.
– Это у кого легкий? У меня? – возмутился Истомин. – А ты сидел за письменным столом по десять часов в день? А ты дописывался до такой степени, что даже читать ничего не мог? Даже детективов… А ты геморрой себе нажил – от вечного сидения то за столом, то за рулем, то в президиуме?
– Нашел чем хвастаться, – укорил Безымянный, – постыдной болезнью. Ты же небось спортсмен: вон, сорок лет уже, а какой орел!.. Не о том речь. Надрываться можно и канавы роя. Ты вот скажи: какая польза от твоих сочинений? Кто-нибудь прозрел? Исцелился? Полюбил ближнего своего? Не пожелал жены его и осла его? Не обманул, не украл?
– Литература не обязана лечить, – терпеливо разъяснил Истомин, как делал это на всяких там читательских конференциях, как писал в статьях и откровенничал в интервью с журналистами. – Литература ставит диагноз, привлекает внимание к болезни – внимание всех или каждого, не суть важно. Писатель – это сигнальщик и горнист, он сигналит и горнит об опасности.
– Ишь ты, работенка! – восхитился Безымянный. – «Протрубили трубачи тревогу…» А кто в бой пойдет?
– Ну кто, кто… Люди, которые услышат сигнал.
– Демагогия! – отрезал Безымянный. – А если б ты строил самолеты, то на них можно было бы долететь от Москвы до Ярославля или от Ленинграда, к примеру, до острова Фернандо По в Атлантическом океане. Конкретная польза. Но тебе конкретика не нужна. Тебе шум-нужен. Труба трубит: тру-ту-ту, тру-ту-ту, все ее слышат, все трубача видят, все им любуются – ах, какой красавец, ах, как он славно дудит, как сверкает на солнце его труба… Куда это он нас скликает?.. Ах, туда, в светлое завтра! Это мы чичас… Где ероплан, чтоб в завтра лететь? А ероплана нету. Товарищ Истомин не захотел его сочинить, товарищ Истомин захотел малость потрубить. А ведь мог сочинить еропланчик, мог, еще какие надежды подавал… – и всю эту пакостную тираду пакостным же фальцетиком и по-прежнему подпрыгивая на сиденье, пуская из-под сюртучка серые облака пыли, почему-то подмигивая одним левым глазом.
Истомину расхотелось с ним спорить. Престранный субъект в самом деле, да и не субъект вовсе, а скорее объект: объект приложения юношеских несчитанных сил. И ведь посмотришь теперь – изумишься: за что золотую медаль отвалили? Пародия какая-то, а не серьезная работа. Сквалыжная чепуховина, которая изо всех сил пыжится, мнит из себя невесть что плюс к тому же и претензии создателю предъявляет.
– Вот что, милейший, – надменно сказал Истомин, – я перед тобой бисер метать не стану, уволь: Я тебя породил, как говорится, я тебя…
– А вот и нет, – вроде бы обрадовался Безымянный, – меня убить нельзя, я бессмертный. – И он, отогнув ручонкой сюртучный лацкан, показал Истомину фиолетовую чернильную надпись «Хранить вечно!».
– Это за что же такая честь? – удивился Истомин, испытывая тем не менее некую подспудную гордость за дело своего ума и рук бывшей жены Анюты, которая, если честно признаться, в ту былинную пору ночей не спала, чертила бездарному в черчении мужу запутанные карандашные схемы на плотных листах ватмана.
– Гордость студенческого научного общества, – поделился секретом Безымянный. – Меня гостям показывают. Здесь, – он постучал кулаком по сюртучку, – скрыта мечта, не ограниченная рамками здравого смысла, способная на свободный полет, но в силу обстоятельств свободы лишенная. – Безымянный выражался высокопарно и витиевато.
А тем временем ходко бегущий «жигуленок» в почти свободном полете, присев на рессорах, чуть ли не прижавшись к нагретому асфальту картером, карданом и редуктором заднего моста, неуклонно приближался к границе Московской области, к владимирским владениям, к большой пограничной деревне с ласковым именем Верхние Дворики.
– Похоже, к границе приближаемся? – взволновался Безымянный. – А у меня и визы нет, и паспорт просрочен… Вот что, папуля, – деловито обратился он к Истомину, – мне дальше ехать не резон. Ты на меня поглядел, поумилялся, скупую слезу обронил – мавр может уходить. Вернусь восвояси, полка у меня уютная, теплая, мышей в архиве повывели, а ты кати себе. Миссия у тебя серьезная, истребительная, да тебе ж не привыкать: ты чужой крови не боишься.