Изменить стиль страницы

Джакомо пропал и вновь возник через какую-то долю секунды с исхудалым человеком в полосатой куртке лагерника. Единственное, что делало его человеком, были глаза, смотревшие из-за чудом уцелевших очков.

– Разговаривайте, – разрешил Стон.

– Я пришёл освободить вас, профессор.

Исхудалый человек молча пожал плечами.

– Я не знаю вас и не верю вам, – наконец проговорил он.

– Мы работаем вместе в институте новых физических проблем в Леймонте, – сказал Берни.

– Вероятно, этот человек сошёл с ума, – был ответ.

– Но вы же основали этот институт.

– Я не знаю такого института.

– Всё, Берни, – сказал Стон, прекращая, очевидно уже ненужный, диалог. – Пусть Вернер пройдёт все круги ада, которые ему остались до прихода союзников.

И Вернер исчез.

– Ваша очередь, Этточка, – сказал Стон.

Я не поняла.

– Камешки, камешки, камешки, – нетерпеливо пояснил Стон, – очистите ваши карманы, шарфюрер Фин.

Я сделала то же, что и Берни, высыпав все хрустальные камешки из карманов.

– Есть стоящие, – похвалил Спинелли, перебирая их несгибающимися пальцами. – Что же вы хотите за них – иллюзию или валюту?

– Иллюзию, – сказала я. – Хочу видеть Джанетту Фин из седьмого барака.

– Повтори аттракцион, Джакомо, – зевнул Стон. – Предъявляй.

И перед нами возникла мама Джанетта, какой я запомнила её в детстве, только исхудалая и побелевшая от малокровия и недоедания, в чисто выстиранном, но заплатанном, испачканном и прожжённом химическими реактивами халате лагерной санитарки.

– Вы не узнаёте меня, мама Джанетта? – спросила я, зная, что задаю совершенно бессмысленный и ненужный вопрос.

– Боюсь, что фрейлейн принимает меня за кого-то другого, – услышала я заранее известный мне ответ.

– Я же Этта, мама, только взрослая и в неподходящем костюме.

Англичанка в халате санитарки брезгливо сделала шаг назад:

– Боюсь, что фрейлейн действительно в неподходящем костюме. А может быть, я ошибаюсь, и костюм самый подходящий для этого заведения? – Слова «неподходящий» и «подходящий» она подчеркнула не без иронии.

– Я принесла вам свободу, Джанетта-мама, – сказала я. – Можете взять с собой кого захотите. Ведь у вас же есть кто-нибудь, кого бы вам хотелось вырвать отсюда.

У Джанетты вдруг загорелись глаза.

– Я не знаю, о какой свободе говорит фрейлейн эс-эс, но мне уже знакомы многие формы свободы в гестапо. Я предпочитаю остаться в лагере.

– Сеанс окончен, – сказал Стон. – Остаются ещё двое.

– Давай.

И столь же чудесно в комнате оказались Нидзевецкий и Гвоздь в том же виде, в каком я запомнила их на хрустальной россыпи. Нидзевецкий с перекошенным от страдания лицом пытался подняться на четвереньках с пола, а Гвоздь равнодушно ухмылялся, даже не пытаясь ему помочь.

Берни шагнул было к нему, но его остановил Стон.

– Минутку, Янг. Где камни, Нидзевецкий? – спросил он.

– У меня его камни, – сказал Гвоздь.

– Я опять полз на брюхе от немецких танков, – пробормотал Нидзевецкий, – не могу пережить это вторично!

– Благодарите своих соотечественников в Лондоне, – улыбнулся Стон, обнаруживая знание политической ситуации на Западе во время второй мировой войны.

– Червоны маки на Монтекассино… – не слушая его, не то пропел, не то прохрипел Нидзевецкий и упал ничком.

– По-моему, он уже мёртв, – сказал, склонившись над ним, Берни.

Он опять стоял на алмазной россыпи. Стон и Спинелли пропали вместе со столом, нас окружал по-прежнему сверкающий кокон.

Нидзевецкий, как и две минуты назад, поднялся и простонал. Неужели ожил? Но я ошиблась. Сцена повторилась, как в переключённом магнитофоне.

– Червоны маки на Монтекассино… – снова хрипло пропел Нидзевецкий, точь-в-точь как и раньше оборвав строчку.

– По-моему, он уже мёртв, – повторил, склоняясь над ним, Берни.

– Почему вы всё повторяете? – истерически закричала я. – Мы только что всё это видели.

– Это? – удивился Берни. – Я вижу и слышу всё это впервые.

– Но ведь две, всего две минуты назад…

Он не дал мне закончить.

– Две минуты назад мы с вами, Этта, видели нечто другое.

Новое в кристаллографии

Берни Янг

Я действительно видел другое.

Сначала бриллиантовый кокон погас, потом побелел и сузился до узкого белого коридора леймонтского института новых физических проблем. В конце коридора темнела дверь лаборатории профессора Вернера, и к этой двери неспешно шагал я. Неспешно, но сознательно. Без всякого удивления от изменившейся обстановки, без малейшего ощущения неожиданности, а как бы движимый заранее обдуманной мыслью и предвиденным ходом событий. Не открывая двери, я прошёл сквозь неё прямо к сутулой спине Вернера, разговаривающего с портретом молодого Резерфорда.

– Не мешайте, – сказал Вернер.

– Не могу, – сказал я.

– На работе я не общаюсь с живыми, – сказал Вернер, по-прежнему не оборачиваясь.

– Знаю, – сказал я, действительно зная, что дверь лаборатории Вернера всегда на замке. – Но это сильнее меня.

– Нельзя, – отрубил Вернер.

– Бывают случаи, когда в словаре нет слова «нельзя».

Вернер в белом халате наконец обернулся, очень похожий на парикмахера. Узкое лицо его ещё более сузилось, почти достигнув двухмерности. Чёрная повязка на вытекшем левом глазу превратилась в рассекающую профиль диагональ. Эта повязка и треугольное тавро на щеке остались у него от лагерных дней в Штудгофе, куда загнал его Гейдрих.

– Покажите словарь, – сказал он.

Вместо ответа я положил на стол блистающий камешек величиною с орех.

– Что это? – спросил Вернер.

– Бриллиант, огранённый самой природой.

– Мне он не нужен.

– Вы ошибаетесь. Он нужен мне и вам (мы перебрасывались репликами, как шариком настольного тенниса), он нужен человечеству.

Кажется, я выиграл подачу: в глазах Вернера мелькнул тусклый огонёк интереса.

– Нужно исследовать строение и физические свойства его кристаллической решётки, – пояснил я.

– Я уже давно оставил кристаллофизику, – сказал Вернер.

– Поскольку мне помнится, – отпарировал я, – тема вашей диссертации рассматривала кристаллизацию вещества в условиях сверхвысоких давлений.