— Почему ты никогда не хочешь, чтобы по-нормальному? — спрашивает у нее Бек. — Не обязательно же со мной, да с кем угодно.

— Мужчина неопрятное животное, чтобы его в себя пускать. Так гигиеничнее. Кроме того, тебя я боюсь в этом смысле меньше остальных, — кажется, отвечает Лариса.

который мне сначала очень понравился. Когда читал, то все время что-то как будто хватал впереди себя. Конечно, смешные, как они все пишут, как будто все намерены перевернуть. А за этим на самом деле пустота. Но у Руслана-то за этим что-то было, мне показалось. Может быть, потому, что очень робел и пытался это скрыть. Чуть ли не первое выступление перед большой аудиторией. Мне пришла охота его поддержать. Я послала сказать ему кого-то незнакомого, потому что уже привыкла, что мне сразу подчиняются, что мне очень понравились его произведения. А увидев, что его нашли, забыла о нем, даже имени не знала. Друзья постоянно мне таскали какие-то тексты, они у меня везде валялись. Однажды натолкнулась на который показался знакомым, вспомнила, как она его читал с рукой, что-то во мне ожило. Тогда Степан загорелся идеей, необычным для него образом, потому что она исходила от него, финансировать какой-то фильм. То ли режиссера знал. А мне не очень хотелось по этой же причине. И тут я поняла: вот чем я буду лучше заниматься. Нашла адрес, приехала. Они жили колонией в выселенном доме, комната с лепниной. Руслан был один, был удивлен и, кажется, обрадовался. На столе — фотография Хемингуэя. Я ему сказала: "Неожиданная вещь у постмодерниста." — "Это не моя," — быстро ответил Руслан. Я пригласила его бывать, и он зачастил. Но я еще не решила уходить. Было очень забавно их обнаруживать вдвоем, когда я задерживалась, Руслан пришел и муж его занимает. Он уходил к себе, а мы оставались вдвоем. Тогда он писал такие… стихи. Увидишь, ели поседели, сорви с них только маскхалат, который им почти до пят, а ноги босы и подгорели. Церковь склонится, бубенчиком звякнув, на колпаке шутовском островерхом, как вдруг богомолка выпавшим птенчиком забьется под носом у мамы Христа. Не верь, деревья врут, они еще не то расскажут: так долго в мире не живут, не помню, есть ли там строка последняя. Снаружи запотело, по красным нитям возится паук. Душа без глаз, когда без тела, придется ощупью, на запах, вкус и звук. Тогда я ему сказала но я ему сказала я начала с того, что ему сказала, что надо выбрать, раз он уже пробует прозу, потому что (так как) нельзя добиться одинакового успеха. А проза более подходит ко времени. Мы сменили офис на более просторный, и я сказала, что переезжаю. "Это давно должно было случиться, ты же меня не любила никогда." — "Нет." — "С ним? Но ты же мне с ним раньше никогда не изменяла?" — спросил Денис. — "Нет." — "Я знал, что ты не сможешь."

27

О радость! О счастье! — закричал он, едва взяв трубку. — Наконец-то слышу твой сладчайший голос, о котором грезил днем и ночью — Ты что, издеваешься? — ночью и днем, вспоминая блестящие, мясные ноздри, подвижные, безвкусные губы и твердый волокнистый, решительно ищущий язык. Не проходило дня, нет, часа, чтобы не говорил я с тобой, не ласкал среди бури моих рвущихся мыслей — Ты заболел? Тебе надо полечиться. — твоих розовых ровненьких бедер, колкого лобка и жадно разверстой ниже горячей щели, из которой шумно вырывается, с ярким там, как кусочек пламени, язычком, который долго втягивается в нее после акта по мере того, как возбуждение проходит. — Давно бы уж позвонил, раз ты так изнываешь. — О, каким призом моим желаниям была бы встреча наша, столь тщетно жданная мною. — Тогда давай пересечемся. — Увы, нет, любовь моя. Сие невозможно. — Но почему? Почему? — Нам вечно суждено страдать разлученными безжалостной судьбой и напрасно тянуть руки друг к другу, желая обнять, ловя и вновь теряя милый образ. Сие есть жестокий обет, принятый мной и от коего я не волен отступить. Тяжелые узы держат меня. Большеротая, сладкогубая, розовоноздрая, как Эос, дева с бледной вульвой владеет телом моим. — Но ты же меня любишь, я знаю. — Нет, прекрасная, меня тошнит от тебя, от твоих высоких, мясных ноздрей, мелких, подвижных губ и решительного языка. А еще — от розовых бедер, аккуратного лобка и от жадного, яркого язычка, который не сразу втягивается, да, от язычка, пожалуй, больше всего ничего лучше рассветного сна. Тело по-особенному чувствительно к назойливой прохладе, заставляющей машинально кутаться. Но теплее от этого не становится. Даже летом. Даже если бы кто-нибудь заботливо накинул пару шуб. Еще бы! Ведь прохлада не снаружи, а внутри тебя. Но изнутри зябнущее тело находит в этом странное удовольствие, которое хочется продлить. Ему хочется, чтобы эта изматывающая прохлада подольше не заканчивалась. Хочется кутать и кутать себя, подтыкая со всех сторон, ухаживая за собой и оберегая. Тепло придет позднее, позднее станет жарко, влага обольет шею и захочется поскорее уже выбраться отсюда, скинуть с себя все. Ни с чем не спутаешь рассветный сон в центре города. Даже если бы тебя привезли уже спящим и оставили тут просыпаться. Таких звуков не может быть на окраине или, например, в современном районе. Где просто нет таких дворов. Где звуки не задерживаются, не застаиваются не умея выбраться за пределы колодца, образованного стенами. Дворники скребут асфальт. Голуби ворчат то ли от голода, то ли от сытости, то ли от ее предчувствия. Включился и застучал тяжелый лифт. Кто-то вышел и хлопнул. Таких лифтов у нас тоже уже нет. Как-то вдруг начавшееся шарканье, покашливанье, вялые переговоры, из которых вы только отдельные, как будто выкинутые слова — Ты чего тут? — строго спросил высокий широкоплечий парень, слегка нагнувшись, на пустой темной площади. — Да вот, у меня жена, я ее в роддом возил, ответил я. Он осмотрел женские вещи, которые я ему протягивал. Они у меня в руках, какой-то сверток, вероятно, их и привлек. И пошел назад. Люди, только что вышедшие из машины и стоявшие вокруг нее, сейчас же полезли обратно, когда он им что-то объяснил, небрежно махнув рукой. А я домой пешком в два часа ночи. Да все что угодно, затолкать в машину, убить или изнасиловать, увезти далеко. Но никто меня не преследовал. На следующий день, уже после родов, когда я ездил к ней, помню, меня преследовали конфеты, которые ели мужчины. Один, в приемной, с передачей, как и я, сосал карамельку, шурша в кармане бумажкой. Другой — уже в автобусе, развернул, а бумажку выкинул в окно над моей головой. Я ехал без билета, просто забыл.

28

В то время, когда солнце пепси только всходило на городских щитах (солнце пепси поднималось над городом), солнце в небе (перевалило на другую его половину) клонилось к закату (заходило). Солнце города заходило, в то время, как солнце пепси в то время, как солнце пепси (поднималось), солнце города восходило солнце города, в то время как закатывалось

у солнца пепси было то преимущество перед солнцем в небе, что оно не заходило никогда, в то время как

у людей было то преимущество перед ними самими, что они не замечали своего приподнятого праздничного настроения, отражающегося на их лицах, обычного в конце ясного (солнечного) осеннего весеннего дня, но (нелепо выглядящего) кажущегося неподходящим (среди) к обилию толкающих друг друга, медленно продвигающихся или (просто) тесно стоящих на светофорах, между которыми люди сновали, оглядывались, перебранивались и друг друга окликали

в Доме Островского шел "Царь Федор Иоаннович"

странным было то, что иностранн(ая реклама)ые буквы «Philips» или над сталинскими многоэтажками уже не казались странными

с рекламного, насквозь видного щита украли машину. У едущих и стоящих машин было то преимущество перед

Вечерело.

29

Лена любит Женю. Она к нему бегает. С Танькой договорится, конечно. Хотя сначала немного покапризничает. Подъезжает в своем кресле к подоконнику и говорит, что если уйдешь, я брошусь. Я могу забраться. — Ну не бросайся, не бросайся, — уговаривает Лена, подбегая, и гладит по голове. Татьяна красавица у нее, с великолепными золотистыми волосами. Не то что у нее, и лицо серое. — Пожалуйста. Я скоро.