О снобизме Толстого. Не знаю, откуда взялся миф о его народничестве (в широком смысле, роевое начало и проч.). Презирал всех, считая ниже себя. Народ для него (любая толпа, сенаторов например) либо туп (богучаровцы), либо простодушен, то есть опять-таки второго сорта. Кроме отдельных выделяющихся интересных приятных личностей (Пьер Каратаев).
Другого аристократа, как этот граф, в русской литературе не было.
12 год переносит в 25-й, в крайнем случае в 26, после которого изменился стиль и настроения. Но значит же, к этому времени уже что-то менялось, а не сра. Время действия 3 и 4 томов "Войны и мира" — 40-е гг. ХIХ века.
Ехали на трех "мерседесах".
прислала мне сказать. Но это я потом догадался. Представь мои ощущения, конечно, первый отзыв. Да ее и невозможно было не заметить. Смотрела многозначительно из толпы, как мне казалось. Тем более среди всех этих полуженщин. Я отвлекся на что-то, потом оборачиваюсь, а ее нет нигде. Я даже ушел, не дождавшись, раньше. Может, я о ней всю жизнь мечтал. Такой был шанс, ничего не знаю о ней. Может, она больше не придет. Я уже стал о ней забывать, когда на квартире каких-то волосатых, он мне дверь открыл, и жена у него такая же. Мне просто кто-то предложил, что есть возможность почитать с Кибировым и Сухотиным. А я обоих в первый раз вижу. Когда дошла до меня очередь, все расползлись по квартире, переговариваясь. Ну ничего общего, откуда взялась. Я закончил, и она встала. Я побежал за ней, потому что думал, что опять упущу. А она просто на кухне с хозяйкой. Я спросил ну, у этого, он еще
— Да, знаю.
— на выставке был в трусах на джинсы, Сережа, был даже скандал. Тогда это еще производило впечатление. Просто подошел, потому что все равно не знал никого. Кедрова не было. Кто она такая. А он говорит, смеясь, жена такого-то известного советского писателя, не советую, молодой человек, у них все схвачено. Потом будут долго искать. А мне-то что, да хоть людоед, меня уже не остановишь. Мне от этого только пуще хочется. Вот когда первый раз пожалел, что Юрки нет. Он на меня имел очень большое влияние. Может, разве что только обламывал слишком часто. Но он же хотел как лучше. Иногда я думаю, что он во всем виноват, убедил, что я очень талантливый. Ты только держись сначала с нами, а потом, когда и мы все прославимся, и ты будешь уже сам по себе, хочешь, пиши стихи. Ты же личность. Но в тот раз запретила мне себя провожать. А лучше приходите к нам в гости. К этому времени я уже вовсю писал прозу и первой показывал ей. Она приходила в восторг и от моих стихов, и от рассказов. И каждый раз тоже говорила, что ты должен знать, что ты гений, что бы ты ни делал. Но я-то видел, что опять должен выбирать, так как нельзя добиться одинакового успеха. Я подумал, что в прозе у меня больше возможностей. И с тех пор стихов больше никогда не писал.
Негра не было жалко. Он боялся уколов и анализов, все время стонал и плакал от неизвестной боли. Вокруг него собирались врачи на консилиум, щупали и мяли живот, негр стонал. Но что у него, никто установить не мог. Его русская, с бесформенным, кое-как слепленным телом жена приводила мутнокожего мулата сына и приносила сумки еды, которую негр не ел. Но все время смеялся, пока они у него были. Он почти не говорил по-русски. Единственным хорошо им усвоенным от жены словом было «кошмар», в котором смешно растягивал и одновременно глотал гласные. «Кошмаром» могла быть любая радость или неприятность. Мулатик бегал везде, соскочив от играющего с ним отца, лез ко всем, хватая вещи, мыльницу, полотенце, остановившись напротив, подолгу молча рассматривал, жуя и осыпая все крошками, и опять выбегал в коридор, где его ласкали и кормили сестры, страдая по экзотике. Он все время что-то жевал, рассыпая изо рта.
Иногда с женой негра приходил его плечистый приятель или еще двое из посольства. Тогда все вместе выводили его в туалет или на прогулку. Он на них опирался, смеясь над своей неловкостью. Они лучше говорили по-русски, казались умнее и интеллигентнее, но их низкорослость и коренастость становились еще заметнее рядом с нашим негром, высоким, худым длинноголовым красавцем.
Один, он также предпринимал долгий путь в туалет, стыдясь судна. Тогда спускался на пол и полз на четвереньках, волоча ноги, вертя головой и хохоча над своим положением. "Дима-а! — будил нас каждую ночь, как всегда, растягивая последнюю гласную и ударяя на ней. — Звони-и!" Это значило, что надо нажать кнопку вызова, такая была над каждой кроватью, но действовала одна. Не сразу проснувшись (в том, чтобы его разбудить, я тоже уже принимал участие), Дима, чертыхаясь в адрес негра, нажимал. Появившись, и тоже не сразу, на пороге, сестра спрашивала: "Ну, что тут у вас? Кто звонил?" Ей показывали. — "Опять? В следующий раз не приду, как ты там хочешь." Негр валился на бок, подставляя ягодицу и часто задышав. Ловко шлепнув-всадив иглу (одновременно), она делала обезболивающий. Счастливый обладатель ночной кнопки, Дима, выпал с балкона шестого этажа.
Как это произошло, говорить отказывался. "Может быть, ты на спор?" — предположил я. — "Это за сколько же?" — "Ну не знаю, тысяча баксов, например." — "Дешево же ты ценишь человеческую жизнь." — "А тогда как?" Дима молчал. Что в нем происходило после падения, врачи так же не могли установить, так же собирались, вертели и щупали. Иногда, лежа, он вдруг начинал злиться от каких-то неизвестных мне мыслей или воспоминаний. Тогда что-то бормотал и бил кулаком по стене. Он не вставал, рядом на стуле стояла полупрозрачная, желтая от содержимого утка, которую он, когда мочился, поддевал себе, откинув одеяло и проливая. Когда совсем наполнялась, Дима звонил и сестра уносила выливать. На керамическом судне ему было больно, поэтому он ходил в надувное резиновое, которые все выпускали воздух по мере того, как он испражнялся. Поэтому он подстилал газеты, пачки которых в обилии лежали на его столике. Закончив, долго оттирал ноги, потом, чертыхаясь, запачканные руки, поливая водой из банки.
Он мечтал сниматься в кино. Мы с ним перебирали известных звезд (Шварценеггер, Сталлоне), он сравнивал себя с ними. Со Шварценеггером он, конечно, не сможет, потому что тот культурист, но Харатьяна и каких-то модных режиссеров, с которыми был знаком, уверял, что если ему дать возможность, то он займет место Ван Дамма. Он и мне это повторил, горячась, что то, что делает Ван Дамм, у него получится, и еще лучше. Там же только деньги нужны.
Иногда просил позвонить матери домой, чтобы завтра она ему принесла еды и поговорила с врачом. Пожилой мужчина отвечал, что она еще не пришла, а что нужно? Я объяснял, что это от ее сына в больнице. Но я могу ей просто передать. А он говорил: Нет, нет, она скоро сама придет. Кто подошел? — спрашивал Дима. — А она? у нее же сегодня выходной, не знаю, где она может быть, — подозрительно и раздраженно говорил Дима. — "Это что, твой отчим?" — "Почему, просто отец, у тебя хорошие отношения с родителями? Ну вот." Когда приходила его толстеющая и тщательно одетая мама, он то обсуждал с ней врачей, которые ничего не могут определить, то выговаривал, что она не может у них ничего как следует выяснить.
Четвертое место, у окна, занимал беспокойный старичок, запрещавший открывать окно, потому что прямо на него дуло. От мочевого пузыря у него был пропущен шланг, другой конец которого был опущен в низко подвязанную к шее бутыль из-под "Святого источника". Его навещала красавица молоденькая внучка, торопливо целуя при встрече и уже убегая. Старичка готовили к операции, которая все время откладывалась, о чем он нам с торжеством каждый раз сообщал. Ставили капельницу, забирали на какие-то очень болезненные обследования. Он нас учил, как надо проверять, можно ли пить это лекарство. Для этого на нитке проносил над лекарством обручальное кольцо. Если оно завертывалось на нитке, то отказывался от лекарства. А пил, только если висело спокойно.