Изменить стиль страницы

Глава восьмая

Такой вины не вынести никак и такого к самому себе презрения

Такой вины не вынести никак и такого к самому себе презрения. Сон тут был не в помощь, потому что спать сверх положенного я был категорически не способен. И не было под рукой ни грандиозного какого-нибудь начинания, ни духовных потрясений, чтобы избавить меня от этой злой напасти. Я был сам себе противен, и это мешало мне переваривать пищу, которая комом ложилась на дно желудка; и отравляло мой дух, так что попытки отвлечься – книги, кино – отдавали истерикой, а игра в профессора оборачивалась горьким фарсом. И словно бы нарочно, в полном соответствии с настроением, три дня подряд лил дождь: добежав от автомобиля до парадного и от парадного до автомобиля, человек успевал промокнуть насквозь; в аудиториях пахло мокрой одеждой, мелом и затхлостью; студенты сонно пялились в окна. Меня тошнило от собственного голоса, долдонящего этаким свихнувшимся попугаем какую-то чушь о наречиях и предлогах; и никто меня не слушал. А оставшись в комнате наедине с собой, я впадал в помешательство.

Неделя подобного самоотторжения довела бы меня, наверное, до самоубийства: по правде говоря, большую часть времени я именно об этом и думал. Я завидовал всякой мертвой твари – жирным земляным червям, которые попались кому-то под ноги и остались лежать на мокрых дорожках, животным, чье мясо я поедал за обедом, людям, тихо истлевающим на кладбищах, – но все никак не мог найти способ покончить с собой, такой, чтобы мне на него достало смелости.

Стендаль утверждает, что однажды отложил самоубийство из чистого интереса к современной политической ситуации во Франции: он хотел посмотреть, что будет дальше. Меня, помимо трусости, останавливали соображения того же порядка – с тех пор как мы в последний раз виделись с Ренни, Джо в колледже так ни разу и не появился. Ширли, секретарша доктора Шотта, довела до общего сведения, что он болен, однако выйдет на работу если не завтра, то послезавтра. Его отсутствие рождало во мне мучительное состояние неопределенности: он что, на самом деле болен, или Ренни ему таки сказала? И какова взаимосвязь между ее признанием и его отсутствием? И, что самое важное, как он на это отреагировал? Вопросы были те еще, однако, хотя меня бросало в дрожь от одной только мысли о том, что рано или поздно придется столкнуться с ним лицом к лицу, они же, проклятые эти вопросы, служили своего рода противовесом желанию свести счеты с жизнью; я не мог убить себя по крайней мере до тех пор, пока не получу на них ответа: ведь в противном случае я никогда не узнаю, так уж ли необходимо было лезть в петлю.

На третий день, после обеда, Джо пришел в колледж и отчитал свои вторые часы. Повстречав его случайно в коридоре, на перемене, я побледнел; оттого что времени у нас хватило только поздороваться, нервы мои разыгрались еще сильнее. Он был совершенно спокоен, мое же смятение, должно быть, можно было углядеть за милю. Понятия не имею, как я умудрился довести до конца последнюю пару.

В четыре часа я отправился в свой кабинет, чтобы проверить первую партию сочинений, и буквально через несколько минут вошел Джо. Двое других преподавателей, мои, так сказать, соседи по кабинету, ушли домой. Джо сел на краешек соседнего стола.

– Как оно? – спросил он.

Я затряс головой, изнемогая от желания объяснить ему все как есть, прежде чем он успеет сказать, что он в курсе; но к тому времени я был уже совершенно деморализован, я поставил на себе крест и ничего, кроме смутной возможности – а вдруг он еще не знает, – видеть не желал и не мог. До тех пор пока эта возможность существовала, признаться не было сил, хотя я прекрасно понимал: едва она исчезнет, мое признание лишится всякого смысла.

– Первый, так сказать, урожай, – сказал я, не отрывая глаз от стопки сочинений. – Как ты себя чувствуешь? Ширли говорит, ты был болен.

– Ага, – сказал Джо. Его лицо, вне всяких сомнений, тут же расшифровало бы для меня эту реплику, но я не мог смотреть ему в лицо. Я притворился, будто изучаю сочинение, отчаянно надеясь, что это "ага" ничего особенного не означает.

– Ну, а ты как? – спросил он; ни следа сарказма – любопытство, и ничего, кроме любопытства. У меня немножко отлегло.

– Не простудился? Такие дожди…

– Да нет. Меня никакая простуда не берет. – Я чуть не рассмеялся вслух: такое облегчение! Стыд придет позже, сомневаться не приходится, но сейчас-то! Каким таким чудом я вывернулся? Он не знает! И я от всей души поблагодарил про себя Ренни – я почти что любил ее в тот момент.

– А с тобой что стряслось? – спросил я, куда ровней и радостней. – Мононуклеоз? Гонорея? – И даже осмелился поднять на него глаза, чтобы поглядеть, как он среагирует на мою скромную шутку.

– Хорнер, – проговорил он с болью в голосе, – скажи ты мне, ради Христа, ты зачем трахнул Ренни?

Меня словно по голове ударили: перед глазами поплыло и желудок свернулся кукишем. На пару секунд я в прямом смысле слова потерял дар речи. Он ждал и разглядывал меня со странным, как мне показалось, выражением лица – восхищение с отвращеньем пополам.

– Черт, Джо… – еле вытолкнул я. При первом же звуке собственного голоса, от чисто физического усилия сказать хоть что-нибудь, я покраснел, вспотел как мышь и глаза заволокло слезами. Мне нечего было сказать.

Джо отправил очки по переносице вверх.

– Почему тебе этого захотелось? Причину, назови мне причину.

– Джо, я не могу сейчас говорить.

– Можешь, – сказал он ровным голосом. – И будешь говорить именно сейчас, а не то я повышибу из тебя все твое дерьмо.

Вот в этом, я бы сказал, был двойной тактический просчет: подвела, так сказать, прямая натура. Во-первых, пусть даже угроза насилия меня испугала, она тут же вызвала во мне желание защищаться, а если желание защищаться и есть симптом нечистой совести, оно же угрызения совести и заглушает: у преступника, решающего, как бы ему увернуться от наказания, нет времени размышлять о безнравственности совершенного им деяния. А во-вторых, как мне кажется, вообще-то говоря, единственная возможность добиться от кого бы то ни было правдивых ответов на свои вопросы и быть при этом уверенным, что ответы правдивые, – это создать хотя бы видимость, что любой ответ будет принят со всей душой, и никаких наказаний.