Полидоро погрузился во мрак, стал неразговорчивым: в окружении врагов сердце его окаменело.

– Впредь пусть никто не уходит из «Ириса» без моего приказа. Кинотеатр должен стать для нас самой настоящей крепостью.

Голос Полидоро окреп, но в нем слышны были грустные нотки из-за стычек с женой и собственными дочерьми.

– Только так мы обеспечим развлечение городу, – закончил его мысль Эрнесто, заводя мотор. Из-за его шума он не услышал легкого вздоха Полидоро, слегка сгорбившегося на сиденье.

Пальмира очень редко уходила далеко от заведения. Сообщество, образовавшееся в «Ирисе», стерло из памяти Эрнесто воспоминания о том, как много раз он ложился в ее постель и извлекал из этой женщины короткое наслаждение на пропитанном потом матрасе.

Здесь, в кинотеатре, Пальмира вдруг показалась ему молодой и недоступной. Мысль о том, что можно теперь крутить с ней в известной мере невинную любовь, распалила его воображение. Когда Эрнесто отходил от нее, хотя бы недалеко, его охватывала грусть, напоминавшая ему некоторые сцены из юности.

Пальмира заметила его волнение. Она не привыкла оценивать мужчин, а просто обслуживала их в постели, принимая в себя среди профессиональных поцелуев их едкое семя, и теперь она стала избегать взгляда Эрнесто, словно тот ее преследовал. Столкнувшись случайно в каком-нибудь укромном уголке, казавшемся им райским приютом, они спешили покинуть его, наверное опасаясь, как бы их не обуяло выработанное многолетней привычкой отвращение.

Диана обратила внимание на новое чувство, пробуждавшее у Пальмиры внезапную краску стыда и нервный смех. Не так заметна стала ее жадность, привычка прихватывать с собой остатки пирога или никуда не годные обрывки бечевки.

Как только раздавали сладости, закуски и напитки, Пальмира первая отказывалась от своей порции, уступая ее Эрнесто, который в свою очередь гордился тем, что хоть какая-то женщина на людях жертвует собой для него. По его мнению, такие поступки таили в себе обещание стирать его трусы и рубашки и прополаскивать по временам безутешную душу.

Эрнесто перестал интересоваться греком-изгнанником, увлеченным своим художественным подвигом, и думал только о том, не слишком ли он стар, чтобы пережить новую страсть. Но стоило ему увидеть Пальмиру, он мгновенно примирялся со своим телом, кое-где покрытым морщинами. На радостях он даже забыл о собственном доме. Никогда ему не казалось так легко сбросить с плеч семейное бремя, и легкость эта возникла из иллюзии, будто Пальмира ему желанна. Издалека тело этой женщины вызывало в нем такие же чувства, как огонек на веранде отчего дома.

Зоркая Диана тотчас осудила завязавшийся роман: сиянье лиц Эрнесто и Пальмиры никак не вязалось с отпечатком, наложенным на них годами. Подобная восторженность больше подходит молодым. Особенно Диана опасалась роковых последствий такой любви. Эти горящие огнем существа распространяли вокруг себя лживые мечты и вредные флюиды.

Диана обратила внимание Виржилио на влюбленных. Учитель, старавшийся создать общественно активную и работоспособную группу, не мог взять в толк, откуда возникло такое предательство. Он испугался: подводные течения любовного толка могли подточить основы театра.

– Если их чувства так безудержны, как вы говорите, спектакль под угрозой срыва, – жалобно посетовал он.

Диана поблагодарила его за поддержку. Доверив тревогу единомышленнику, она лучше сможет подготовиться к исполнению своей роли в спектакле.

– А что нам делать с этим романом? – спросил учитель.

Разговор их услышал Полидоро. Когда его ввели в курс дела, посчитал, что оно не стоит выеденного яйца; из уважения к Эрнесто о нем лучше забыть.

– Если хотите, подыщите для них уголок, где они могли бы утолить свой телесный голод.

Все еще находясь под влиянием похорон отца, жестко добавил:

– И через несколько часов от этой любви останется горстка пепла. Дерьмовая наша жизнь!

Виржилио воспротивился такому решению, привел доводы морального характера: с жизнью, по большому счету, надо обращаться уважительно.

– Да что вы переполошились, Виржилио? Ведь у вас имя поэта, которому нравился только навоз! – рассердился Полидоро. Его голос поднялся на целую октаву и привлек внимание Джоконды, с некоторых пор избегавшей общения с ним. Она подошла, глубоко затягиваясь сигаретой.

– Вергилий был лирическим и буколическим поэтом, – сообщил учитель, гордый тем, что на корабле, нагруженном книгами и мечтами, он – единственный кормчий.

– Может быть. Но, если он хотел воспевать прелести сельской жизни, он должен был любить коров. Как я. И ему нужно было говорить о навозе, коровьих болезнях, клещах и тому подобном. Или вы думаете, что на выгоне одна только поэзия?

Виржилио отступил. Явное нетерпение Полидоро нельзя было приписать только недавней утрате отца. Черная повязка на рукаве служила для успокоения совести, а мысли его целиком были заняты Каэтаной, настолько, что сразу же после похорон он отправился к актрисе. Она меж тем возвратилась в «Палас». Такое пренебрежение с ее стороны взорвало Полидоро.

– Каэтана сошла с ума! Осталось три дня до премьеры, а мы о спектакле ничего не знаем.

Эрнесто получил точные инструкции.

– Уже нет времени для идиллии, понятно? – Полидоро делал вид, что не замечает стоявшую рядом с Эрнесто Пальмиру. – Приведи Каэтану сюда сейчас же. Если надо, притащи за шиворот.

И гордо выпятил грудь. В конечном счете он мог позволить себе подвергнуться риску потерять Каэтану. Или по крайней мере изобразить перед публикой, будто он, как настоящий мужчина, командует городом, театром, а стало быть – и актрисой.

В давние времена он скакал, оседлав ее круп. Да и сам был как Дикий жеребец, как зверь. Забыла она, что ли?

Последние слова, свидетельствовавшие о любви, которая пробуждалась при малейшем упоминании, были сказаны шепотом на ухо Эрнесто. Тот, чувствительный в данный момент ко всему, что связано с любовью, растроганно обнял друга.

– Я сказал ей все, что мог сказать в твою пользу. Еще доживу до радости снова видеть вас вместе в постели.

Вениерис смотрел вслед уходившему Эрнесто, надеясь, что Каэтана, вернувшись в кинотеатр, растрогается до слез, увидев сотворенные им чудеса живописи.

– Как дела? – спросил Виржилио, осматривая холсты.

– Кончилась синяя краска. Остались красная и желтая. Я и с ними буду творить чудеса.

Уверенный в достоинствах своих произведений, Вениерис терпел бессонницу и неуважительное обращение. Он с удовольствием позволил Виржилио просмотреть его шедевры, и, надо сказать, работа значительно продвинулась. С потолка свешивались сохнувшие холсты, образуя единую картину. Они изображали фасад театра с крупными буквами поверху: СЕГОДНЯ – КАЭТАНА.

Нарисованные двери, расположенные не очень симметрично, походили на настоящие. Но на самом деле открывалась только одна из них, через которую будет входить публика. Чтобы украсить двери, Вениерис не поленился подрисовать к ним огромные ручки, которые, будь они настоящие, нельзя было бы обхватить рукой.

– А не затруднят ли эти холсты, когда мы их развесим на фасаде, доступ в театр? – огорченно спросил Виржилио, для которого практическая полезность шла в ногу с эстетикой. – На вид-то они хороши! Но какой от них прок? – И учитель, забыв о своем долге вести летопись событий, покинул Вениериса.

Грек огорчился, видя такое пренебрежение. Кто заплатит ему за бессонные ночи, за измазанные красками штаны, за коросту иллюзии на его душе? В редкие свободные минутки он с тревогой думал о будущем: чего ему ожидать, когда мечта об искусстве кончится? Кто еще закажет ему такую грандиозную работу? Картины во всю высоту здания, не говоря уже о декорациях, которые придумал он сам, не заботясь о том, каков же будет спектакль. Это все равно что одному построить город.

– Кто познает величие, тот от него уже никогда не откажется, – печально сказал он себе. Посмотрелся в диковинное зеркало, словно надеялся услышать из Зазеркалья хрустальный голос, возвещающий художнику великие предначертания. – Кто лучший художник? – И раскатистое назойливое эхо ответило: Вениерис.