Прошел слушок: Баранова посылают на Ельшанку. Где-то полегчало; под Ельшанкой, что на южной окраине города, напротив, жмет.

Вскоре сам Баранов, поднявшись по стертым глинистым ступеням КП, с раскрытым планшетом в руках подтверждает: да, на Ельшанку.

С кем?

Кого Баранов берет напарником?

В лицах летчиков как будто озабоченность сухой метущейся пылью: командирский выбор пока не сделан, Бахарева с тем же отсутствующим выражением лица сторонится мужской компании летчиков, чтобы не попасть под чью-нибудь тяжелую руку.

— Бахарева, — вслух отметил ее присутствие старший лейтенант, осторожно пробуя больную ногу.

Или поздоровался, отвлекаясь от раскрашенной цветным карандашом карты?

В моторном гуле аэродрома она, похоже, его расслышала. Взяла под козырек, сдвинув каблучки. Он ей кивнул, лицо его вытянулось. В щетине впалых щек блеснула рыжина.

В полку она недавно. С «ЯКом» обращается уверенно и мягко — это он отметил. После провала под Обливской в боевой расчет ее не ставят, на передний край не посылают. Поручают сопровождение московских «дугласов», прикрытие эшелонов, поступающих под разгрузку на станции фронтового тыла. «Дерзкая летчица, — доложился Баранову «Пинавт», ходивший с Еленой в его отсутствие на станцию Эльтон. — Так и рыщет!» «Пинавт» — небольшого росточка летчик со смешливым от природы, исхудавшим и как бы озлившимся, забывшим улыбку лицом — обязан своим прозвищем авиационному жаргону: «пинавт» в авиации примерно то же, что на флоте — салажонок. «Рыщет! — насмешливо передразнил его Лубок (вот кого она сторонится, переминаясь в одиночестве после неудачи под Обливской: Венька Лубок, возглавлявший их пару, с Бахаревой в контрах). — Слоняется тут как тень, то ли с ней летать, то ли ее... на танцы приглашать...»

Так заговорил нынче воитель.

Глазом, изощрившимся над Волгой, чутьем истребителя, не выходящего из боев, Баранов распознавал химеру страха во всех ее проявлениях; чем ожесточенней бой за город, тем она чувствительней, — одного срезает под корень, другому выедает душу постепенно. «Лубок, — обращался он к Веньке с глазу на глаз (замечания, особенно на людях, Венька воспринимает болезненно), — Лубок, ты в небе носишься, как гончий пес...» — «Так быстро?» — «Так прямо! Собака чешет обычно по прямой, не замечал? В сторону не берет. И ты... Собьют!.. За хвостом смотришь?» — «Во все глаза!» — «Солнце не упускай...» — «Слепит солнце. Ничего не видно». — «Орлы не боятся смотреть на солнце, — настаивал Баранов, — что и продлевает им жизнь...»

Слова, однако. Лубку не помогали.

Он их не воспринимал.

Боевой порядок, строй, место в строю — святая святых, а Лубок, чуть что: «За Родину!» — и за облака...

Баранов приучал его к порядку пулеметом.

Как вылезет Лубок, чтобы оторваться от группы и уйти, — очередь из пулеметов. Поверх плексигласовой кабины, над бортом... Из всех пулеметов. Для большей острастки иногда из пушки тоже. Чтобы вернее доходило. Чтобы на этот счет не заблуждался. И как будто достигли своей цели вразумляющие трассы Баранова. И, раз и другой почувствовав, как уязвим «мессер», как шарахается он, смертный, от хорошего удара в зубы, вроде бы совладал с химерами Лубок. Сам сбил одного. Ненароком, правда: вывалился из-за тучки, зажег «лапотника» на посадке — и деру... Радости было! Шлем об землю — трах, вдоль стоянки фертом шел, ведро краски истратил, раскрашивая свой «ЯК»... Гулял допоздна. «Я теперь их, гадов, щелкать буду!.. Я их как старший лейтенант Баранов!..» И поставил Веньку во главе эскорта из двух машин — он да Бахарева — прикрыть «горбатых». Венька, помявшись, положился на удачу: кривая вывезет... Сколько примеров на глазах, вывозит же кривая, чем Венька хуже? Да против молодчиков Удета, числом превосходящих, с их техникой, с их мастерством в огне, надобен опыт. Выдержка, терпение... великое терпение. А терпение — это дух. Нет духа — нет терпения.

Просчет-то, судя по всему, в том вылете на Обливскую допущен был элементарный: оторвался Лубок по старой памяти от «горбатых», ушел на высоту, а спина у «ИЛа» темная, на пестром фоне он как ящерица, его не разглядишь... тут нужен глаз, нужно внимание... предельное внимание. Шесть экипажей прикрывал Лубок — всех там и оставил. А на другой день, едва рассвело, — снова на Обливскую. Да, на Обливскую, пощады ей не было; штурмовать, блокировать аэродром, где, по агентурным данным, подтвержденным воздушной разведкой, до сотни «юнкерсов». Венька бледный, с закушенной губой... Приказано — повел, и снова тот же результат. Командир штурмовиков на Веньку с пистолетом: «Бросил, курва!..»

Подкосило Веньку, сломался.

При везении — нахал, под давлением — вибрирует, гнется. Чем его образумливать, приводить в чувство? Какими очередями?

Когда задание сорвано, незадачливый командир готов искать свое спасение в тех, кто не вернулся. Лубок валил ответственность на Бахареву: его команд не слушала, самовольно откололась, вот и сбили. Донесение писалось с его слов, он ответственный свидетель. А на третий день явилась Елена, да не на своих двоих, как, бывает, возвращаются с задания мужики, ставшие безлошадными, а на своем «ЯКе» («отремонтированном в полевых условиях» — подчеркивалось в донесении, пошедшем вслед за первым). Вспорхнула под носом у немцев, и — дома, и то, что наплел Венька, против него же и обернулось... Официальный разбор их вылета откладывался — некогда. «Освободим Обливскую, опросим жителей, тогда». Но Лубок упорствует, гнет свое. Распускает слух, будто ей предъявлены какие-то обвинения, будто ее вот-вот отчислят, куда-то переведут... мелочится. Он, Лубок, воюет, она, видите ли, слоняется.

Коротко кивнув Елене, Баранов посочувствовал ей. Не более.

Ибо чем Елынанка легче Питомника? Рынка? Других целей, куда ее не посылают?

Майор, высаженный им над Конной, мог промышлять и над Ельшанкой.

Кивнул, она в ответ что-то промямлила.

«Пойду», что ли?

...Прошлой осенью на полуразбитом станционном базарчике, пропускавшем эшелоны беженцев, наткнулся Баранов на обрез водопроводной трубы, торчавший из земли, как кладбищенская кость, и стал крутить сияющий медный кран, легкий в резьбе, не ржавеющий после бомбежки, поскольку его хватали и крутили сотни и тысячи жаждущих глотка воды... И тут какая-то бабуся выставила на ларь добрую макитру молока. «Молочная душа, — говорил о себе Михаил. — Меня мать до четырех лет молоком выпаивала». Осторожно приняв из рук бабуси крынку, он опорожнял ее, блаженно гукая, не замечая маленькой женщины с бледным лицом, подходившей к нему. Из всех летчиков, толкавшихся на базаре, она выбрала почему-то Баранова и шла на него издалека, как завороженная. «Желаю тебе счастья и любви, мой мальчик», — проговорила она, пригнув к себе и поцеловав Баранова в щеку. Держа на весу кувшин, летчик с молочными усиками на губах взирал на нее оторопело.