Ацтекская музыка вибрировала во мне все время, пока я сидел в редакции, попивая с репортерами дешевый портвейн (выбегать за ним в продмаг через дорогу приходилось мне). За окнами шумел затяжной дождь, в кабинете было сумрачно, накурено, но уютно. Переговорить с редактором о наших делах — наедине — не получалось, и я, отпивая из стакана, глядел в окно, прислушивался к анекдотам, принимал участие в «щелканье» кроссворда. Это безделье и выпивка в дождливый день в редакции малоизвестной газеты, взъерошенные птахи на карнизах, стекла, по которым струились капли дождя, мокрые серые здания напротив, проплывающие крыши троллейбусов, синие искры на стыках проводов — все это казалось первой страницей мистического романа, где все, что могло случиться, уже случилось, и герой ничего не знает ни о секторе «Нубия-8», ни о бертолетовой соли во вьючных торбах, ни об утрате способности к смерти, ни об ошибочно посланном Даре, но дождь прекратился, появилось солнце, подул ветер, улица оживилась и вечерне зашумела, облака понеслись по асфальтовым зеркалам, и небо стало таким, что он вдруг подумал с перехватившим дыхание вздохом влюбленности: … кажется, я не умру…
…И в 1999 году я все-таки заканчивал снимать историю о себе, о моих друзьях — о юности. Нас, тех, кто в новое тысячелетие шагнет в возрасте Человеческого Сына. Вернее, я снимал не историю, а приснившуюся и всё снящуюся песню, или, может быть — спетые и всё звучащие сны.
В расстегнутом демисезонном пальто я растерянно бродил по зеленой траве бескрайнего луга, почему-то именно здесь вознамерясь запечатлеть сбывшийся сон о Тимофее, слетевшем на камни пустыни, в потоки огня, с чужестранного неба, в студеный день, белый, голубой и задумчивый, с редкими мелкими снежинками, с паром дыхания.
Озирая горизонты поля, то заштрихованные моросью мглы, то безучастно-прозрачные, безмятежно-аквамаринные, осматривая траву под ботинками, то и дело глядя в небо, я мял в пальцах черный липкий хлебец с тмином, и отщипывал от него мякишные шарики, и проглатывал их, помусолив во рту.
На русском Дальнем Востоке стояла уже довольно поздняя осень, но здесь, среди луга, в тихий, белесо-серый денек, примет осени не было. А было какое-то слишком обычное поле, безликий, словно отсутствующий день, неопределенное время года. Я пришел сюда задолго до того, как прибудет самолет с парашютистами из аэроклуба ближайшего городка и из воинской части того же городка привезут амуницию, стрелковое оружие, огнемет.
Задолго и до того, как приедет моя съемочная группа. А до луга я ехал на рейсовом автобусе (если оглянуться — можно увидеть вдали дощатый навес остановки на пустынном шоссе). Думая о том, что это чистейшее безумие — пытаться уловить ауру зимней горной пустыни, бродя по голень в зеленой траве, я вынул из кармана пальто подарок Тимофея — портсигар, выполненный в виде настольной, но годной и для кармана папиросочницы. (Тимофею пришлось разломать магазинную папиросочницу, которая при открытии крышки заходилась, хрипло звеня, несколькими тактами вальса «На сопках Маньчжурии»). Я открыл крышку, вынул сигарету, и, глядя на раскрытый в ладони портсигар, в котором сигареты стояли ровными рядами, прослушал дребезжание считанных тактов мелодии своей песни («гвоздь» Тимохиного подарка) и к концу восьмого — последнего, я знал: древняя пустыня с тотэмическими камнями и этого стыло зеленевеющий луг под пасмурным небом — по сущности своей одно и то же место. Равновеликими друг другу их делает подрагивающее в воздухе томительное ожидание, неимоверное напряжение которого длиться дольше уже не может никак…
И тогда небо распахивается и нетрезвые люди низвергаются в тартарары в очаровании и страхе, и пламя, ликуя, гудит, и бренчит шестерня в портсигаре…
Примерно в таком душевном состоянии (когда дни — большая спокойная река) я прожил еще несколько дней, а потом все пошло прахом. Не знаю откуда взялись эти таджики на дне рождения у татарина Раиса Хамзина, моего приятеля из дворницкой бригады. Начиналось все очень хорошо, тихо, спокойно. После работы пошли в «Елисеевский», купили мяса, овощей, ящик пива. Пока Раис жарил мясо, я сидел с бутылкой «адмиралтейского» на подоконнике, смотрел в настежь распахнутое окно. Мне было грустно оттого что книга написана и коллажи к ней завершены, и эта грусть так напоминала другую, давнюю грусть. Мне не хочется называть ее «посткоитальной». Пусть так и остается — «другой, давней грустью». Все равно, кроме нее, этой грусти, помнятся только такие же мокрые черные деревья, исповедальный, ясновидящий шепот дождя, самозабвенный гул города, отдаленные клаксоны, слезливое небо…
Смотрели с Раисом прямую трансляцию футбольного матча. Ничего уже не решающего в чемпионате. Осенний матч под дождем. Футбол ради футбола. Потом стали подтягиваться друзья Раиса и с кем-то из них пришли таджики. Раис шепнул мне, что эти двое завтра едут к себе на родину, куда-то в район границы.
Я выбегал (уже смеркалось) к себе домой — взять стаканы, тарелки. Промок насквозь до нитки, и, переодеваясь у Раиса на кухне в сухие джинсы и рубаху (догадался дома положить в сумку), выложил все из карманов мокрой одежды на стол. Я развешивал над газовой плитой вымокшие свои шмутки, когда услышал:
— Подари?
Я обернулся. Один из таджиков, держа на ладони мои камни, рассматривал аквамарин-печать.
— Нет, самому в подарок.
— Чей подарок?
— Друга моего. А что?
— Ничего, ладно.
Наверное, из-за этого разговора, да еще из-за взглядов, которыми потом, в продолжении часа-полутора, пока я находился у Раиса, смеривал меня этот таджик, а также потому что деньги остались в кармане куртки, в том же, где лежали камни — я и решил, что это таджик ударил меня, вероятно, чем-то навроде «свинчатки», чуть повыше виска, когда я, после прогулки под ливнем (чтобы утром не было похмелья), в подъезде стоял у своих дверей, ища в карманах ключи. Сколько я провалялся на лестничной клетке — загадка. Очнувшись от холода, и, войдя в квартиру, я хотел в ванной омыть голову от крови (ее, впрочем, было не много), открыл кран, но зачем-то сел на табурет, заваленный грязным бельем, и, ничего не помня ни о себе, ни о чем, ни о ком — смотрел на струйку воды…
Когда, все-таки, омыв голову, я вышел из ванной — за окном слабо-слабо светало. Стояла почти абсолютная последождевая тишина. Не раздеваясь, я лег на диван, и в редеющей темноте лежал, глядя в потолок. И слышал как оседает в грунте этот столетний дом, и слышал крик касатки. Но то была не касатка. Первый трамвай, наверное, где-то у Пресни, на скорости огибал «кольцо»…
И если бы кто накануне сказал мне о том, что в редакции будет пожар (в кабинете редактора, разойдясь после получения очередного сигнального номера, забыли выключить телевизор. Впрочем, ущерб от пожара был мизерным. Попортились стены, мебель, да сгорели бумаги в редакторском столе. То есть моя книга. А рукописные черновики каждого фрагмента, чтобы не затерялись, я пришпиливал английскими булавками к машинописным их вариантам.) — то, наверное, после эффекта «свинчатки» я бы отдал концы в подъезде. «Курий глаз» я нашел на лестнице, выйдя под вечер в аптеку за стрептоцидом. В буднично-предвечернем свете — камень лежал рядом с засохшей, запыленной бурой лужицей.
… Все такое же, но чуть другое. Ибо это — Будущее. Чуть-чуть другие конфигурации автомобилей, рекламных щитов, кафетерийных тентов, на чьих дюралевых каркасах блестят капли только что (без четверти семь вечера — по местному времени) начавшегося и отшумевшего дождя, третьего или четвертого с утра этого затерянного в лете понедельника. С сегодняшних дней прошло не так уж и много лет, но все стало удивленно-спокойнее и просторней, словно обещание сбылось и все куда-то пропали, разошлись с улиц, отдаленно томимых соблазном нового ожидания…
Этот босой и светловолосый, фотографирующий раковины моллюсков, разложив их на капоте такси (пока сапожник под брезентовым навесом чинит расслоившиеся штиблеты), так вот, этот светловолосый в белой парусинной куртке поверх полосатой майки, в джинсовых шортах — это, кажется, Александр. Асфальт улицы, видимо, совсем новый и ходить босыми ногами по нему, гладкому, мокрому и прохладному, отражающему в перламутровых от бензина лужицах чисто-пепельное небо, — приятно, немного знобко (особенно после того как излишне много загорал, купался).