Так скоро, так быстро: торговля землей, которая сперва была куплена у индейцев; потом стала продаваться акрами, участками, полями: – бережливость: Хлопок – король: всесильный и вездесущий: судьба – плуг и топор (теперь это ясно) служили просто ее орудиями; не плуг и топор уничтожили дебри, а Хлопок: мелкие глобулы Движения, невесомые и бессчетные даже в горсти ребенка, непригодные даже для ружейных пыжей, тем более зарядов, однако способные разрывать стержневые корни дуба, хикори и эвкалипта, заставляя вершины, покрывающие тенью целый акр, вянуть и гибнуть за одно лето под жгучим, ярким, слепящим солнцем; не ружье и пули в конце концов изгнали медведя, оленя и пантеру в уцелевшие заросли речных низин, а Хлопок; не парящий купол здания суда влек людей в эту местность, а приносил этот самый белый поток: та нежная пленка, что покрывала зимнюю бурую землю, превращалась за весну и лето в сентябрьский белый прибой, бьющийся о хлопкоочистительные машины и склады, звенящий, словно колокол, о мраморные конторки банков; он изменял не только лицо земли, но и цвет лица города, создавал свою паразитическую аристократию не только за галереями с колоннадой в плантаторских домах, но и в бухгалтериях торговцев и банкиров и в конторах юристов, и не только там, но даже и в самых низах: в окружных кабинетах: шерифа, сборщика налогов, судебного пристава, надзирателя и писаря; внезапно он сотворил из старой тюрьмы то, что было не под силу сатпеновскому архитектору со всеми его кирпичами и поковками, – старая тюрьма, которая была неизбежностью, необходимостью, как общественная уборная, и, как общественной уборной, ею не пренебрегали, а, по общему согласию, просто не видели, не замечали, не называли по цели и назначению, несмотря на пластическую операцию, произведенную сатпеновским архитектором, для старейших жителей города она оставалась все той же старой тюрьмой – стала теперь фигурой, проходной пешкой на политической доске округа подобно шерифской звезде, околышу писаря или жезлу судебного пристава; теперь она действительно преобразилась, поднялась (апофеоз) на десять футов над уровнем города, и в старых замурованных бревенчатых стенах уже помещалась квартира надзирателя и кухня, где его жена стряпала на городских и окружных заключенных, – привилегия не за работу или способность к работе, аза политическую лояльность и количество обладающих правом голоса родственников по крови или браку; тюремщик или надзиратель, родственник какого-то значительного лица и сам имеющий достаточно родственников и свойственников, чтобы обеспечить выборы шерифа, секретаря канцелярии или судебного пристава, неудавшийся фермер, был отнюдь не жертвой своего времени, а, наоборот, властелином, поскольку его наследственная и неискоренимая неспособность обеспечить семью собственными силами была под стать времени и земле, где правительство исходило из рабочей предпосылки быть прежде всего богадельней для неумелости и нищеты, потому что частные дела твоих родственников или свойственников терпят крах, и в противном случае тебе пришлось бы помогать им самому, – настолько властелином своей судьбы, что на этой земле и в то время, когда способность человека выжить зависела не только от умения провести прямую борозду или повалить дерево, не покалечившись и не убившись, эта судьба послала ему одного ребенка: беспомощную анемичную девочку с узкими праздными руками, в которых не хватало сил даже подоить корову, а потом увенчала свою капитуляцию и вечную покорность парадоксом: дала ему в качестве фамилии название профессии, в которой ему не дано было преуспеть: фермер; это был владелец доходного места, надзиратель, тюремщик; старые крепкие бревна, помнящие пьяных индейцев Иккемотубе, буйных кучеров, трапперов, лодочников (и – в ту короткую летнюю ночь – четырех бандитов, один из которых мог быть убийцей, Уайли Харпом), превратились теперь в будуар, обрамляющий окно, у которого час за часом день, месяц, год мечтала белокурая девушка, неспособная (или по крайней мере избавленная от обязанности) не только помогать матери в стряпне, но даже вытереть посуду, когда мать (или, возможно, отец) вымоет ее, – она мечтала, никого и ничего, насколько было известно городу, не ждала, и даже, насколько было известно городу, не грустила: просто мечтала, распустив белокурые волосы и глядя на улицу провинциального городка день за днем, месяц за месяцем и – насколько помнил город – год за годом, которых было не то три, не то четыре, и однажды оставила еле заметный нестираемый автограф своей мечтательности на одном из его (окна) стекол: свое праздное, свое праздное, беспомощное имя, нацарапанное бриллиантовым кольцом с ее праздной беспомощной руки, и дату: «Сесилия Фермер 1 апреля 1861 г.;
В то время рок земли, нации, Юга, Штата, Округа уже низвергал их в пропасть, но Штат и Юг не знали этого, потому что первые секунды падения всегда кажутся парением: невесомостью, предшествующей полету не вниз, а ввысь, падение тела в эту секунду представляется движением земли кверху; парением, зенитом, апофеозом судьбы и гордости Юга, штат Миссисипи и округ Йокнапатофа были тут не последними, Миссисипи одним из первых среди одиннадцати ратифицировал свое отделение от Соединенных Штатов, пехотный полк со штаб-квартирой в Джефферсоне, который сформировал и возглавил Джон Сарторис, отправился в Виргинию под номером Два в списке полков штата Миссисипи, тюрьма видела и это, но на расстоянии квартала: тот полдень, полк, даже еще не полк, а лишь добровольное объединение необстрелянных мужчин, сознающих, что не обучены, и надеющихся, что храбры, четыре стороны Площади, запруженные их отцами и дедами, матерями, женами, сестрами и невестами, единственный пока мундир, в котором Сарторис с еще не обагренной кровью саблей и новенькими полковничьими галунами стоял, обнажив голову, на балконе здания суда, пока баптистский священник служил молебен, и офицер-вербовщик из Ричмонда приводил полк к присяге; потом он (полк) ушел; и теперь не только тюрьма, но и весь город неподвижно стоял в тихой заводи: падающее тело уже настолько продвинулось в пространстве, что потеряло всякое ощущение движения, невесомое, устойчивое благодаря легкому сопротивлению невидимого воздуха, оно перестало замечать удаление края пропасти, приближение громадной далекой земли: город стариков, женщин, детей и немногих раненых солдат (после второй битвы при Манассасе сам Джон Сарторис, отстраненный большинством голосов от командования полком, вернулся домой и стал присматривать за полевыми работами на своей плантации, потом ему это наскучило, он собрал небольшой отряд нерегулярной кавалерии и отправился в Теннесси к генералу Форресту) замер, отзвуки, отголоски войны доносились откуда-то с громадного расстояния, поразительно успокаивающие, словно далекий летний гром; и лишь весной 1864 года когда-то далекую, замершую, еле видную и нестрашную землю огласил беспощадный грохот крушения (такой мощный, исторгающий, мечущий перед собой, словно брызги над водоворотом, заблаговременную шоковую анестезию, дабы кости и плоть вовсе не ощутили боли, что подхватил и умчал первую эфемерную фазу этой истории, позволив ей на миг выскочить на поверхность подобно щепке или прутику, спичке или пузырьку, слишком невесомым, чтобы оказать сопротивление и быть уничтоженными: в данном случае пузырек, мельчайшая глобула, была неуязвима, поскольку то, что в ней содержалось, не было результатом замысла, не считалось с фактом крушения, а потому даже не имело касательства к его замыслу) – неожиданная битва возле усадьбы полковника Сарториса в четырех милях к северу от города, оборона линии ручья, пока основные силы конфедератов не прошли через Джефферсон к более укрепленной линии на речных высотах с южной его стороны, арьергардный бой кавалерии уже на городских улицах (с него началась эта история; город мог бы решить, что им и кончилась, будь у него время смотреть, видеть, подмечать, а потом вспоминать подобный пустяк) – выстрелы и залпы из пистолетов, топот, пыль, стремительная скачка мимо тюрьмы горсточки всадников под командованием лейтенанта, и оба они – беспомощная, праздная девушка, мечтательно сидящая в светлой дымке своих волос у окна, где три или четыре года назад нацарапала бабушкиным бриллиантовым кольцом свое парадоксальное, утратившее значение имя (и откуда, как представлялось городу, не отходила с тех пор), и солдат, изможденный и оборванный, почерневший в боях, отступающий и непобежденный, смотрели друг на друга в тот миг сквозь сумятицу и ярость битвы;