Но девушка уже направляется к ним, на ходу вытаскивая монеты из трусов и молча их пересчитывая; она отталкивает Джейн, плюет в лицо лежащему и пинает его ногой. Дрожа всем телом, покраснев так, что лицо стало темней волос, Джейн изо всех сил толкает ее, и та как подкошенная валится на мужчину, а он снова видит ее груди; сейчас, когда она падает, они кажутся ему больше, тяжелее. Внезапно мужчина поднимает голову. Он вялой рукой бьет Пьеро по щеке. Потом резко встает во весь рост, а девушка скатывается на мостовую. Слегка пошатываясь, мужчина оттирает рукой кровь с лица и смотрит, как девушка, вскочив, пытается застегнуть корсаж, ворча, как собака, как их ключница, но она так боится растерять монеты, что ей никак не удается справиться с корсажем, и тогда мужчина разжимает ее кулак, и все деньги сыплются на землю.

Потом он отряхивает пиджак, проводит рукой по волосам, словно только что вышел от парикмахера, и говорит:

— Какая мерзость, она ведь глухонемая! И никто ее не остановит, а она только так и может заработать себе на хлеб. А вы живо марш по домам.

Он переходит через улицу, но тут же возвращается обратно.

— Не сердись на меня, старина, я понимаю, ты хотел мне помочь. Только никогда в такие дела не суйся. Тебя убьют.

И он уходит уже совсем. Они видят, как он исчезает в магазине под вывеской: ЖОС ЛАФОРС… ДРОВА И УГОЛЬ.

Девушка подбирает монеты и снова прячет их в трусики, потом, показав им кулак и ворча, как ключница, скрывается в подворотне.

Джейн обнимает его, прижимает к себе обеими руками, и он слышит частые легкие удары, от которых сердце его чуть не выпрыгивает из груди, мягкие волосы щекочут ему лицо.

— Обещай мне, что никогда больше не будешь лезть не в свое дело! Слышал, что он сказал тебе? В замке ведь были одни дети, а здесь все по-другому, Пьеро!

Он рассеянно гладит ее по голове, и Джейн нежнее прижимается к его груди.

— Оказывается, в городе полным-полно сумасшедших, а у нас был только один Китаец, да и то тихий, как ягненок.

— Ты мне еще ничего не рассказал ни про Китайца, ни про остальных, только про длинного Жюстена, которого ты изуродовал.

Она отстраняется от него, и он с огорчением видит кровь на ее красивом белом платьице, теперь оно совсем стало похоже на грязную тряпку.

— Ты хотела конфет с корицей?

— Понятия не имею, где их можно здесь купить. Вот рядом с мамой Пуф есть один магазинчик…

— Но это нам не по дороге.

— Как же, очень даже по дороге. Я же говорю, рядом с мамой Пуф.

— Да я про ту дорогу, по которой мы с тобой убегаем на всю жизнь.

Она снова придвигается к нему, берет его за руку и, чуть кривя губки, признается:

— Знаешь, по-моему, мы еще маленькие, а там мы таких ужасов наглядимся.

— Ты просто врунишка! Что бы ты мне теперь ни пообещала, ни за что не поверю.

— Ты хоть расскажи, как мы выберемся с той поляны?

— Зачем нам оттуда выбираться, раз мы остаемся дома?

Она делает смешливую гримаску, глубоко вздыхает, потом ее темно-золотистый взгляд становится серьезным-пресерьезным, и она сжимает его руку в своей.

— Кажется, я люблю тебя. Правда! Больше всех на свете. Даже больше, чем маму, слышишь, в те минуты, когда я уверена, что люблю ее.

— И долго ты будешь меня любить?

— Всю жизнь. Пусть у меня язык отсохнет! Пусть я стану жабой, если вру!

— Кости кукушки в лягушке… Смотри, Балибу тебя слышит!

— И если ты не хочешь рассказывать дальше, я останусь с тобой на полянке на всю жизнь.

Они молча идут к высокой железной решетке, но, не дойдя до нее, сворачивают на другую улицу, совсем коротенькую, она зовется улица Фрипон, и они видят вдалеке, словно в щелку, оранжевые трубы большого белого парохода.

— Не будь на свете денег, дети, наверное, и не знали бы, что они уже выросли.

— Но почему же? Хоть я и маленькая, но мне всегда дают деньги.

— Потому что твоей мамы никогда не бывает дома.

— Верно. Она мне и говорит, что это деньги на еду.

— Из-за денег-то и становятся взрослыми.

— Да ты-то откуда знаешь?

— Потому что, чтобы зарабатывать деньги, надо быть сильным или злым. А это было бы почти одно и то же, не будь таких, как мама Пуф и твой дядя Анри.

— Он мне вовсе не дядя. Все зовут его папой, но я же не могу его так называть, у меня ведь один папа уже есть.

— Интересно, что чувствуешь, когда взрослым становишься? Наверно, точно стена вдруг обрушилась и тебе нет ходу назад.

— Ох, как хочется конфет с корицей, прямо ужас. Зачем ты завел меня сюда…

Теперь нет ничего между пароходом и ними, между ними и рекой.

— Вот тебе справедливость, на восходе солнца индейцы пришли поклоняться тебе, девчонке, врунье, хвастунишке, а ты всю ночь хныкала и даже описалась со страху, когда Белый Волк хотел согреть тебя своей шерстью — а у него, между прочим, шкура теплая и чистая, уж почище, чем твое платье, — и повсюду тебе мерещились красные глаза, хотя это были самые обыкновенные светлячки. Да и я из-за тебя не спал ни минуты и так устал, что индейцы могли бы в два счета меня обхитрить.

— Вот и неправда! Я засыпаю как убитая, когда мне страшно. Например, в грозу я всегда сплю.

— А тебе не интересно, почему они тебе поклонялись?

— Просто тебе так захотелось, Пьеро.

— Мне? Ну нет, я хочу, чтобы все было по справедливости, чтобы они вырвали у тебя волосок за волоском, а саму тебя бросили бы в ров с воронами.

— Значит, сначала они охотились на нас, а потом позавтракали, подобрели и решили с нами поиграть.

— Ладно, если, кроме как о завтраке, ты ни о чем думать не можешь, я дальше не рассказываю.

Они греются на солнышке, растянувшись на зеленом склоне, который упирается в железную решетку, и смотрят на белый пароход с оранжевыми трубами; в нем на уровне пристани чернеет дыра, такая огромная, что туда въезжают грузовики, и тогда пароход чуть оседает, а его корпус со скрежетом трется о бетонную стенку. Все три белых этажа пусты, зато на пристани суетятся люди, они перевозят ящики на каких-то странных двухколесных платформах от большого портового склада к большой черной дыре. Пахнет гудроном и каким-то протухшим, залежавшимся мылом, а вовсе не рекой и не белым пароходом.

— Но мне скучно во рву с воронами. Вот я и вспомнила о пароходе.

— А поклоняться они к тебе приходят как раз из-за твоих противных волос. Мы вдруг замечаем в траве какие-то перья, которые сами ползут к нам, они все ближе и ближе. Белый Волк делает стойку и чуточку рычит. Тогда перья чуточку отступают, но, когда солнце поднимается чуточку выше, они снова ползут к нам.

— При чем тут мои волосы? А перья что, куриные?

— Ты что, видела кур с синими и желтыми перьями, да еще с такими длиннющими?

— Ты же мне не сказал, что они синие.

— Да это индейцы, они ползут в траве. Индейцы, они всегда так делают, когда замечают чужестранцев. И вот они уже совсем близко, их тьма-тьмущая, припали к земле, а руки воздеты над головой, будто для молитвы. И тогда вождь говорит: «Огненная богиня с Белым Волком, наконец-то ты сжалилась над нами и спустилась на землю, чтобы помочь нам избавиться от бледнолицых! Пусть земля Прыгунов станет медом под твоими ногами и пусть деревья на твоем пути покроются цветами!» И они все хором трижды громко восклицают: «Поу! Boy! Поу! Boy! Поу! Boy!», а горы отзываются громким эхом. Но тут ты до смерти перепугалась, заревела, как маленькая, бросилась ко мне, а Белый Волк лизнул тебя, чтобы они знали, что ты и вправду Огненная богиня.

По рельсам, отделяющим их склон от пристани, медленно пятится поезд, на подножке последнего вагона какой-то человек размахивает фонарем, будто сейчас не день, а ночь. Поезд останавливается, и прямо напротив них оказывается вагон с открытыми с двух сторон дверями, так что им еще видна труба и кусочек трехэтажного белого парохода.

Она протяжно зевает, потом вскакивает и тщетно пытается сплюнуть.