— Ох! Гастон, почему ты не можешь спокойно посидеть дома?

Она подобралась совсем бесшумно, и ее длинный белый фартук, волочась по траве, подцепляет сгустки мокроты. Она легонько похлопывает его по спине. Он с яростью стаскивает фуфайку и швыряет на землю.

— Черт возьми, старая, сколько раз тебе говорить, что мне надо менять фуфайки? А то опять по твоей милости разгуливаю с, кетчупом на пузе!

— В комоде всегда лежат чистые, ты же знаешь.

— А если б я был летчиком и мне приходилось бы каждый день менять парашюты, ты бы их в комод прятала, да?

Гастон с натугой рассмеялся и улегся на тропинке, глубоко вдыхая воздух.

— Говорят, трава не пропускает резину. Да и пахнет здесь хорошо! Вот почему жабы никогда не кашляют.

— Ох! Ведь роса еще не сошла. Не дурачься, Гастон, я принесу сейчас чистую фуфайку.

Ребра у него ходят ходуном, и дышит он так, будто шуршит на ветру газета.

— Моей сестренке было семь лет. Истаяла как свечка меньше чем за месяц! Один завод Мольсона чего стоит, напустит голубого дыма, все глаза выест! А за мостом еще хуже: хотел бы я знать, из какого дерьма они делают свой линолеум.

Он вскакивает навстречу матери, выхватывает у нее из рук фуфайку, на ходу натягивает ее на себя и тащит Пьеро обратно в темную, сырую подворотню.

— Ты, кажется, жил где-то за городом? В Монфоре, что ли?

— Не знаю. Далеко отсюда. А Монфор или нет, не знаю… Сверху, из дортуара, видны холмы.

— Гляди-ка, вот куда надо бы меня отправить! Думаю, твоим святошам я бы приглянулся. Представляешь себе?

— Туда, за стену, таких больших, как ты, не принимают.

— Скажи пожалуйста, у них там стены! Боятся, что вы деру дадите, что ли… Ну, вот мы и пришли!

Вдоль тротуара тянется завалившийся облезлый забор, подпертый палками, за ним небольшой двор, весь заставленный цветочными горшками, а в глубине — совсем крошечный домик, сложенный из камней разной величины, как в детской головоломке. На первом этаже только одно окошко, и то загороженное крутой деревянной лесенкой, ведущей на балкончик с застекленной дверью. По другую сторону такая же дверь — обе они с наличниками, — а чуть повыше маленькое оконце, похожее на собачью конуру. К дому примыкает не то деревянный сарайчик, не то конюшня, где на полу золотится толстый слой соломы. Двери нет, стекла выбиты, только жужжат мухи да пчелы. И кажется, прямо из крыши растет огромное дерево.

Сощурив глаза, стиснув зубы, он изо всех сил пытается отыскать этот дом в недрах своей памяти, но между леденящим губы снегом на лбу матери и топотом сотен башмаков в бесконечном сумрачном коридоре зияет белая пустота, как будто вырваны десятки страниц. И ему никак не удается втиснуть в этот дворик с цветочными горшками автомобиль, похожий на гигантскую черную утку. Но ему нравится этот заброшенный дом, было бы хорошо, если бы здесь бегали дети. Ему только странно, что дядину квартиру он помнил очень ясно, даже как будто под увеличительным стеклом.

Гастон, улыбаясь до ушей, стоит, прислонясь к забору, и терпеливо наблюдает за ним.

— А как дети умирают?

В зеленых глазах Крысы пробегает тень. Он осторожно отодвигает ногами несколько цветочных горшков и садится на гравий.

— Не знаю. Наверно, так же, как взрослые. Как все живое, как цветы например. А в чем дело?

Роясь в своих воспоминаниях, он наткнулся на одно, очень давнее, которое раньше никогда не возникало, хотя все время жило в нем.

— Ты про мою сестренку? Не думай об этом. Все равно ничего не поделаешь.

Гастон явно разочарован его поведением.

— Дом, конечно, запущен, но он мне нравится. Священник говорит, что это один из самых старинных домов в городе, его построили еще во времена индейцев. Представляешь, в ту пору он стоял за городской чертой. Живем-то мы в Квебекском предместье. Раньше здесь дорога на Квебек проходила. Интересно, правда?

— Да нет, я не про твою сестренку. Я вспомнил своего маленького братца.

— Ты же его совсем не знал!

— Верно. Но кто-то сказал мне — не помню точно кто, — что малыш умер в яслях. Ведь ясли — это праздник, Рождество, а оказывается, в яслях умирают новорожденные. Не пойму, зачем рождаются младенцы, которые должны умереть? Уж хуже этого ничего не придумаешь. А дом очень красивый, Гастон, только я совсем его не помню. Для меня он все равно что чужой.

Крыса хватает его за руку и тянет вниз, будто хочет встать с его помощью.

— Ну что, дурашка, будем играть или нет? Зачем думать о том, чего не понимаешь? Может быть, когда будем внутри, ты узнаешь дом. Если бы хоть что-то уцелело из мебели…

Он тащит его в дом, где тоже пахнет сыростью и кошачьей мочой. Штукатурка обвалилась, и сквозь дыры в перегородках видны соседние комнаты. На нижнем этаже уцелела только почерневшая, прикрученная к трубе, раковина, а на верхнем — ванна, полная земли. Комнаты такие тесные, что ему трудно представить себе, как здесь могли поместиться кровати, комоды и вообще целая семья. Гастон пытается его утешить.

— Ничего! А я разве помню себя в четыре года? Полезли на крышу.

— Ты сам из деревни?

— Теперь вот о чем ты стал спрашивать! От твоих вопросов очуметь можно, честное слово!

— Ты же говорил, что отец привез сюда плуг пахать мостовые.

Крыса открывает в потолке небольшой люк, подтянувшись, пролезает в проем и протягивает ему руку. Они оказываются перед оконцем, похожим на собачью конуру, — он уже видел его снизу. Гастон вылезает на крышу: на чердаке он стоять не может, даже согнувшись в три погибели.

— Держись за меня. А то ты в своих башмаках тут же сковырнешься. У меня-то подошвы резиновые.

Он хватает его в охапку и усаживает верхом на конек чердачного окна, где понадежнее.

— Вон я вижу твою колымагу… а учительница, видишь, оделась, платье у нее красное, как мак, и вся твоя улица видна — смотри, сколько на ней столбов, — а до деревни-то далеко… Конца-краю нет этому городу…

Крыса прочно упирается сапогами в бортик крыши и крепко держит его за талию, дыша ему прямо в рот.

— Видишь там две церкви? — говорит Крыса. — Так вот, ваш дом против той, что ближе сюда. Не заблудишься?

— Вот еще! Когда я с тобой шел, я всюду расставлял знаки. Не воображай, что я такой доверчивый!

Гастон отпускает руки и делает вид, будто собирается лезть на чердак.

— О'кэй, поклон от Крысы! Я ухожу, раз ты мне не доверяешь!

— Тоже мне, напугал! Ты что, думаешь, я не научился там лазить по стенам?

Он оглядывается через плечо, а Гастон объясняет ему:

— Вон та большущая красная халупа и есть завод Мольсона. А из этой трубы, что поближе, жженой резиной разит. Рядом с Мольсоном — парк Кэмпбелл. Дети, которые там играют, возвращаются домой черные, как трубочисты, ведь внизу железная дорога.

— Ты мне так и не сказал: ты из деревни?

— А тебе-то что?

— Может, если б ты там остался, ты б не заболел.

— Думаешь, лучше подохнуть от скуки в медвежьем углу? Там до ближайшего соседа за полдня на лошади не доскачешь. Это богом забытая дыра, и, если соседка у тебя уродина, остается только лапу сосать.

Он медленно проводит рукой по глазам, и Пьеро слышит его дыхание, шуршащее, как газетный лист.

— Сеанс продолжается, повернись еще чуточку. Смотри, у твоих великанских штанов есть отличные подтяжки.

Снизу ему казалось, что за этим гигантским окном ничего нет, а выходит, там еще несколько таких же: они упираются лапами в воду, а сверху уложен мост, как-то шиворот-навыворот, и в просветы видна река, в которой отражается небо. Как будто взяли детский зеленый конструктор и построили мост, такой громадный, что, когда он был закончен, его не сумели поставить как следует.

— Это не подтяжки, — говорит он, — а лестницы без этажей, потому что дома-то нету. Ты жил по ту сторону моста?

— Не помню. Очень может быть, потому что отец, когда он наконец понял, что в городе пахать нечего, взял да полез на мост.

— У тебя голова закружилась? Давай спустимся.