Изменить стиль страницы

V. БАЛЛАСТ

С экранов плеснул в рубку ровный серый свет — крейсер вышел в аутспейс. Теперь он с каждой секундой будет приближаться к базе. А база — это Земля. Зеленая Земля… Двести семьдесят парсеков, почти месяц хода — и, вытормозившись из аутспейса на орбите Плутона, крейсер подойдет к ней. Координатору вдруг немыслимо захотелось, чтобы это было не через месяц, а сейчас, немедленно, сию же минуту… Он еще раз взглянул на экраны: везде одинаковое серое свечение, и только на одном двоится звездная карта. По мере приближения к базе изображения будут сближаться и при входе в Солнечную совместятся полностью. При входе в Солнечную — через месяц. «Схожу к Марсию, — ondsl`k Болл. — Так нельзя».

Бард жил на второй палубе, и Болл решил пройтись пешком. Странное имя — Марсий. Двойственное. Как звездная карта на экране. Есть в нем что-то архидревнее, античное. Но что? Ведь выбрано это имя было только потому, что родился он в Монтане-на-Марсе. И во всем облике Барда есть какая-то неуловимая первозданность, — недаром он любит повторять, что происходит от пигмеев лесов Итури. Интересно, что это такое и где — леса Итури? «Надо будет запросить „эрудита“», — подумал Болл. Впрочем, он думал так уже не раз…

В Синей лоджии он остановился. Это было здесь. Тогда, полгода назад, после концерта Мусагета…

На всю жизнь запомнилось Боллу первое столкновение с декорацией. Родившись на маленьком форпосте Сариола, он, тогда еще пятилетний мальчишка, на борту лайнера «Стефан» возвращался на Землю, которую никогда не видел — далекую планету своих родителей. В один из первых дней полета, до упаду набегавшись по корабельному парку, он увидел воду. Никогда еще он не встречал столько воды сразу: мощная струя низвергалась со скалы, разбивалась о лежащие внизу камни, взрываясь мириадами пронизанных радугой брызг, и журчащим потоком устремлялась в непролазную чащу кустов. Он почувствовал яростную жажду. Во рту мгновенно пересохло; каждая пора его тела, казалось, превратилась в такой же иссушенный рот, — и, не успев даже скинуть одежду, он бросился под безудержно рвущуюся из толщи камня струю. Но вода, искристая и холодная, проходила сквозь него, с грохотом бросалась на камни — и ни одна капля не смочила его неистово жаждущего тела. Только слезы, горько-соленые, липкие, но зато настоящие, а не созданные усилиями корабельных декораторов, невольно потекли по лицу…

Такое же ощущение Болл испытал и тогда, когда по окончании концерта вместе со Шраммом вышел из салона сюда, в Синюю лоджию, и сел в услужливо сгустившееся под ним кресло. Музыка Мусагета, подобно декоративной воде его детства, была прекрасна, бесконечнопрекрасна, но она протекала сквозь него, проносилась мимо, радугой вспыхивая в миллионах звуков, но не порождала того ощущения соприкосновения, которого он ждал.

Мимо них, разговаривая о чем-то, прошли Мусагет и Марсий. Бортинженер проводил их взглядом, потом сказал в обычной своей манере полувопросительно-полуутвердительно:

— Зачем на кораблях Барды? Мусагет — это понятно, ему для rbnpweqrb` нужны впечатления. А Барды? Ведь во мнемотеке каждого корабля хранятся все шедевры человеческого искусства. Я привык во всем искать рациональное зерно. А здесь — не вижу. — И закончил неожиданно резко: — Барды балласт.

— Балласт? — удивленно переспросил Болл.

— Лишний груз. Обуза. Человек, не приносящий прямой пользы. Примерно так. — Шрамм любил выкапывать какие-то чуть ли не ему одному известные слова и потом объяснять их.

Теперь Болл ответил бы ему. Тогда же — промолчал. Промолчал, думая о Мусагете.

Мусагет появился на борту крейсера во время захода на Пиэрию, одну из первых планет, освоенных человечеством, и, пожалуй, самую комфортабельную и благодатную из всех, на которые когда-либо ступала нога человека. Им Мусагета, композитора, основоположника пиэрийской школы в искусстве, было широко известно не только на самой Пиэрии, но и на других мирах. Несколько лет назад Боллу довелось услышать один из концертов Мусагета для полигармониума — в записи, разумеется. Он не мог не оценить гармоничности замысла и виртуозности исполнения, некоторую же аполлоничность, холодную отстраненность музыки он приписал свойствам записи, — недаром же при всем совершенстве транслирующих и записывающих устройств люди попрежнему стремятся в концертные залы и филармонии, и достать туда билет сейчас не легче, чем несколько веков назад…

В детстве Мусагет не отличался музыкальными способностями. Но он утверждал, что, рождаясь, каждый человек равновероятен. Почему, говорил он, инженером-строителем или физиком, историком или астрономом может стать каждый, а поэтом или композитором — нет? Искусство — такой же вид интеллектуальной индустрии, как и все остальное. И убеждал своим примером. Он решил стать композитором — и стал им, хотя для этого ему пришлось мобилизовать все силы. И конечно, гипнопедию. Воля и внушение дали ему мастерство, а непрестанный труд довел это мастерство до нечеловеческого, роботического совершенства. Мусагет хотел отправиться в дальнюю разведку — это было общепризнанным правом художника. Правда, в большинстве случаев они предпочитали корабли Пионеров или Линейной службы, у Разведчиков же были редкими гостями…

Выйдя из лоджии в парк, Болл двинулся напрямик, раздвигая руками кусты и с наслаждением чувствуя, как руки становятся влажными от осевшей на ветвях росы, — в парке был вечер. На поляне еще никого не a{kn, и костер едва теплился, лениво облизывая сучья.

Пять месяцев назад был такой же вечер, только костер уже разгорелся и гудел, выбрасывая похожие на кленовые листья языки. Болл смотрел, как они растворяются в воздухе, и слушал негромкий, чуть хрипловатый голос Марсия.

— Музыка… — говорил Бард. — Музыка… Ее нельзя сочинить или придумать. Она — во всем и везде. В нас и вокруг нас. Щелкните ногтем по стакану и вслушайтесь — это музыка. Ударьте щупом по камню. Слышите? Это тоже музыка. Приложите к уху раковину; сядьте ночью в тишине своей каюты, пойдите в лес, в степь, на море… Вслушайтесь — и вы услышите музыку. Извлеките ее, оплодотворите своей мыслью, чувством, принесите ее людям вот искусство! Но чтобы услышать, надо понять, чтобы понять — любить. Любовь — вот суть всего. Без нее невозможны ни искусство, ни сам человек.

В то время Боллу это показалось надуманным, непонятным и вместе — упрощенным. Только потом… Но потом был десант на Готу.

* * *

…Лес был самым обыкновенным, таким же, как в земных заповедниках: такие же — во всяком случае, внешне — деревья; такие же солнечные столбы между ними; в редких просветах крон такое же синее небо; и только воздух был насыщен множеством мелких насекомых, облеплявших лицо, забивавшихся под одежду и кусавших так болезненно, что пришлось включить силовую защиту. Может быть, именно из-за этих бессмысленно-агрессивных и непередаваемо омерзительных существ у Болла и возникло ощущение скрытой враждебности окружающего. Ощущение, однако, противоречило фактам: все-таки лес был самым обыкновенным, почти не отличавшимся от земного. Но странно: если на Земле человек воспринимался как нечто родственное лесу, то здесь люди, окруженные легким ореолом силовой защиты, вносили острую дисгармонию, порождавшую безотчетную тревогу. И только маленькая гибка фигура Марсия объединяла людей и лес, сглаживая, приглушая контраст. Бард обладал удивительным даром — везде быть на своем месте. На Земле, в каюте крейсера, в девственном лесу Готы — везде он казался порождением окружающего мира. Сейчас Болл готов был поклясться, что Марсий — абориген. Он шел впереди, и кустарник сам расступался перед ним, сучья не трещали под ногами, и даже трава — словно не сминалась…

То, что произошло потом, было нелепейшей случайностью — сейчас Болл знал это наверняка. Окажись они в любом другом месте планеты, окажись они здесь же днем позже или днем раньше празднества Хеер-Да, — все было бы иначе. Гораздо спокойнее и лучше. Впрочем, лучше ли? Уверенности в этом не было. Но тогда случившееся показалось таким же диким и животно-мерзким, как пропитавшая воздух мошкара…