— Надо же вам было расположиться со своей снастью прямо тут, посреди поляны, — недовольно заметил он, украдкой указывая глазами на поворачивающегося к ним Помяна.
— Юлек! Оставь в покое нашего милого доктора! Места хватит всем.
Даниельский тем временем изучал местность. Лужайка, покрытая короткой, шелковистой муравкой, из которой тут и там выглядывали бирюзовые незабудки, стелилась под ногами ковром.
— Ровно и гладко, как на столе, — констатировал он, обращаясь к Чорштыньскому. — Значит, отмеряем тридцать шагов, так?
— Так. Только оставь это дело мне, я отмерю сам.
Тот в ответ ухмыльнулся.
— Разумеется, у тебя ноги длиннее, — вполголоса согласился он.
С башни ратуши наплыла широкая, звучавшая медью волна. Пробило двенадцать.
— Господин противник опаздывает, — раздраженно заметил Даниельский. — Долго нам еще ждать?
— Должно быть, что-то помешало в последнюю минуту, — предположил Помян, закуривая сигару. — Можно и подождать хотя бы с часок.
— Нет уж, позволь, — в один голос воспротивились секунданты. — Нет уж, дорогой! Если не явятся до половины первого, составляем протокол. Такой был уговор, они прекрасно знают.
— Как хотите, — равнодушно ответил Помян, провожая взглядом спирали голубоватого дыма.
Чорштыньский вынул из футляра пару пистолетов и подал для освидетельствования товарищу.
— Все в порядке, — заключил через минуту Даниельский. — По шести патронов в магазинах, достаточно…
Его прервал нервный автомобильный гудок.
— Наконец-то! — вздохнул с облегчением Помян, отбрасывая сигару.
Из машины вышли двое мужчин — стройные черные силуэты. Помян забеспокоился — его острые соколиные глаза не углядели противника.
— Где же Прадера? — вполголоса недоумевал он.
Тем временем секунданты церемонно раскланялись. На их лицах заметно было сильное волнение.
Что-то случилось, подумал Помян, поспешно приближаясь к ним.
— Господа! — каким-то не своим голосом объявил один из секундантов Прадеры. — Приносим извинения за опоздание… Причина тому чрезвычайная… Казимеж Прадера мертв…
— Не может быть! — крикнул Помян, подаваясь вперед.
— К сожалению, это печальная правда. Казимеж Прадера менее получаса назад принял смерть от руки неведомого злодея. Господа! Независимо от вашего к нему отношения почтите память необыкновенного человека!
Помян, бледный как полотно, машинально снял шляпу, остальные последовали его примеру. Воцарилось долгое, гнетущее молчание.
Через минуту группка из шести мужчин медленным отяжелелым шагом двинулась к ожидающим автомобилям. По дороге Помян несколько раз останавливался; взор его, отрешенный, словно застывший от изумления, цеплялся за контуры деревьев, беспомощно бродил по кустам, неподвижно зависал в пространстве. В прострации он уселся в машину.
Когда миновали городскую заставу и въехали на Сенаторскую, его вырвали из оцепенения голоса газетчиков.
— Премьер-министр Прадера убит!
— Таинственное убийство! Жертва — премьер-министр Прадера!
— Экстренный выпуск «Курьера»!… Покупайте! Покупайте!
— Утренняя телеграмма «Пшеглёнда»! Трагическая гибель премьер-министра!
— Прадера мертв!
— Прадера — жертва политической мафии! Телеграмма! Телеграмма!
— Коварное покушение на премьера!
ВИЗИТ В ОСОБНЯК НА УЛИЦЕ ЯСНОЙ
Вражда Помяна и Прадеры имела свою историю. Она была органической и посему неизбежной — уходила корнями в проблемы мировоззренческие, широко раздвигающие рамки их обоюдной несовместимости; этот своеобразный конфликт вырвался за пределы единоборства двух незаурядных личностей и перекинулся на территорию общественных интересов — стал делом публичным, касаясь каждого сознательного члена общества.
Тень, падавшая на галерею особняка на улице Ясной, расползлась далеко за пределы укромной резиденции премьер-министра. Многие инстинктивно чувствовали, что произошел случай, чреватый последствиями, что дело Прадеры является эпилогом не сегодня и не вчера начатой схватки двух враждующих сил, финалом борьбы за определенные принципы, трагическим исходом спора, завязавшегося на заре времен и с удивительным упорством возрождающегося из века в век. Чувствовали — но не вполне сознавали. До этого, к сожалению, общество не дозрело. Проглядывало кое-что в лавине газетных статей, слышалось в гомоне брошюрок ad hoc, «прощупывающих лучом анализа» таинственное происшествие на улице Ясной, — но на глубокую и решительную постановку проблемы никто не осмелился; как водится, только недомолвки, робкие, на каждом шагу отступающие в окопы повседневности домыслы, мелкие, низводящие факт до банальности предположения.
«Господа! — остерегал трезвый голос одной из газет. — Господа! Давайте не будем вводить в сферу обычного убийства метафизические элементы. Что угодно, только не это! Бесплодность такого подхода очевидна».
Предостережение было услышано. Дело Прадеры не выпускалось с тесной арены практической жизни. Свора легавых по старинке вынюхивала след убийцы, а верные рутине следователи изощряли мозги в хитроумнейших допросах свидетелей.
Результат равнялся нулю. После месяца розыскных трудов следствие застыло на мертвой точке, дело зашло в тупик, из которого не виделось выхода. Надо было трубить отступление, но на это недостало отваги и… искренности перед самими собой…
Только Помян сразу ухватил суть случившегося. После первых дней шока, вызванного внезапностью факта, он опамятовался и принялся размышлять. Потрясение от негаданного удара мало-помалу отступало на задний план, зато росло огромное, готовое вылиться в догадку изумление. Странное стечение обстоятельств — удивительнейшее совпадение гибели премьера и несостоявшегося поединка — казалось ему неслучайным. В этом просматривался некий тайный смысл: трагедия, разыгравшаяся двадцать второго сентября, как бы подтверждала справедливость взлелеянного им замысла. Рок, признав его правоту, упредил удар, который он вознамерился нанести Прадере. Смертоносная рука, вонзившая нож в сердце премьер-министра, была всего лишь слепым орудием высшей воли — Прадера погиб, потому что должен был погибнуть, так ему было назначено. Помян, разумеется, предпочел бы борьбу на равных, с одинаковыми шансами, но сверху распорядились иначе: его «выручил» кто-то другой. Для чего выручил — вот вопрос.
Может, для того, чтобы удар был неотвратимым, а может, чтобы уберечь его, Помяна, избавить от нежелательных последствий дуэли. Видимо, ему суждено остаться в живых и докончить начатое — его сберегли для идеи. Трагическая гибель противника стала для Помяна аргументом в пользу справедливости дела, за которое он ратовал, вокруг него словно бы сгустилась атмосфера метафизической приязни, бдевшей над его шагами и спасавшей его от злого случая. Он отдался невидимой опеке с детской радостью, но без излишней спеси, ибо знал, что это благоволение временное, зависящее от неподвластных ему высших сил…
С Прадерой они были знакомы давно, еще со школьной скамьи. Тогда уже, чуть ли не с первой стычки на классном «пятачке», стало ясно, что в жизни им предстоит расположиться на противоположных позициях — контраст духовной структуры и склада ума сразу же проступил отчетливо, даже разительно. В самом их физическом облике запечатлелось знаменательное отличие: Прадера, рослый, широкоплечий, удачливый в спорте, был любимцем товарищей, смотревших на него как на полубога. Помян же, хрупкий и слабогрудый, считался изнеженным слабаком и размазней.
Тем не менее оба выступали на первых ролях, хотя и в разных амплуа. Прадера, наделенный незаурядными способностями и феноменальной памятью, подходил к знанию с практических позиций и блистал в естественных науках и математике. Помян был мечтателем. Пропуская все жизненные впечатления сквозь фильтр души, он взирал на мир расширенными от изумления, невзрослеющими глазами, голубыми, немного сонными, словно очарованными таинственной глубиной мира. Воспитанный матерью, женщиной необычайно чуткой, наделенной богатым воображением и глубоко чувствительной, он унаследовал от нее склонность к мистическому взгляду на мир и экзальтированную религиозность. За это его особенно не любили. Товарищи сторонились «святого Помяна», подозревая его в ханжестве. Он тоже держался особняком, уязвленный разнузданным цинизмом ровесников, считающих делом чести измываться над учителем закона Божьего, провозглашая модные в ту пору лозунги, беспорядочно надерганные из дарвиновской теории. Не по возрасту развитой и чувствительный как мимоза, мальчик испытывал инстинктивное отвращение к плебейскому оплевыванию вещей таинственных и святых. К концу гимназического курса он и сам высвободился из тесных формул церковного догматизма, но опыт детской веры не пропал даром, углубив врожденное спиритуалистическое мироощущение.