Две юные девочки стояли за спиной мужчины, которого можно было принять за их папу, и ждали, пока он запрет дверь. Они заметили электронный замок, когда вошли в прихожую, но не поняли, что это такое. Мужчина же закрыл дверь и показал им их паспорта. Он еще раз объяснил, что паспорт стоит денег, что теперь за ними обеими числится должок, который надо отработать, и что первые клиенты придут буквально часа через два.
Та, что расплакалась еще на улице, продолжала лить слезы, она даже попыталась протестовать, но тут человек, которого всего несколько дней назад две другие молодые девушки называли Дима Шмаровоз, выхватил пистолет, прижал к ее виску, и она на мгновение поверила, что он запросто может выстрелить.
Он сказал, чтобы они раздевались. Хотел их «трахнуть для пробы», как он это называл. Чтобы они хоть понимали, чего потребуют от них клиенты.
Лисе Орстрём было жарко. Она бежала от самой больницы до дома Ульвы на улице Высокого холма.
Все-таки она ошибалась: на самом деле она умеет любить. Не мужчину, правда, а детей. Своих племянников она любит больше, чем саму себя. Она немного помедлила, прежде чем отправиться туда. Это раньше она приходила к ним каждый день, а сейчас у нее не хватало сил, чтобы открыть дверь их дома и сказать наконец, что их дядя умер и что она была недалеко от того места, где он упал с лестницы навстречу смерти.
Они обожали своего дядю. Для них он никогда не был наркошей, они виделись с ним, только когда он пытался завязать. Тогда он становился похож на человека: щеки округлялись, розовели, движения были спокойными. Подумать только, что все это исчезло в один миг, когда то, что творилось с ним, завело его слишком далеко и ему наконец пришлось взглянуть в лицо тому, что внушало ему такой страх.
Но детишки никогда не видели осатаневшего наркомана, каким он был за несколько часов до смерти, они никогда не видели этих ужасных превращений. Они всегда общались с ним не больше двух дней, а затем он возвращался к той, другой своей жизни.
Теперь ей предстояло рассказать им о том, что его больше нет. Но они не должны узнать о тех ужасных фотографиях, которыми размахивал у нее перед глазами хромой полицейский.
Она держала Ульву за руку. Они молча сидели обнявшись на диване в маленькой гостиной. Они испытывали одинаковое чувство: не скорбь, а почти облегчение, потому что теперь точно знали, где он и что с ним. Они не были уверены, что это правильно, но знали, что даже неправильное, непозволительное чувство легче переживать вдвоем, а не поодиночке.
Йонатан и Сана сидели рядом каждый в своем кресле. Они уже поняли, что что-то стряслось. Лиса еще и слова не произнесла, но по тому, как она пожала им руки, по тому, как она поздоровалась, по тому, как шла через прихожую, они поняли, что их ждет страшное известие.
Она не знала, с чего начать. Но ей и не пришлось начинать.
– Что случилось?
Сане двенадцать, она уже не маленькая. Но и большой ее не назовешь. Сейчас она как раз посредине. Она внимательно посмотрела на двух взрослых женщин, а потом повторила свой вопрос:
– Что случилось? Я же вижу, что-то произошло.
Лиса наклонилась вперед, положила руку ей на коленку, а другую – на коленку Йонатану – он-то пока настолько мал, что она может пальцами обхватить его ножку.
– Ты права. Случилось. Ваш дядя Хильдинг…
– Он умер.
Сана сказала это без колебаний. Как будто заранее сформулировала ответ.
Лиса стиснула руки и кивнула:
– Да. Он умер вчера. В больнице. В моем отделении.
Йонатану только шесть лет, поэтому он смотрел то на плачущую мать, то на плачущую Лису и пока не мог ничего понять:
– Но ведь дядя Хильдинг не старый? Что же с ним случилось? Или он все-таки старый?
– Ты дурак. Ты же отлично понимаешь – он докололся до смерти.
Сана нетерпеливо посмотрела на брата.
Лиса протянула руку и погладила племянницу по щеке:
– Не говори так!
– Но это же правда.
– Нет, не так. Произошел несчастный случай. Он упал с лестницы. Его кресло-каталка свалилось, и он ударился головой. Так что не надо так говорить.
– Какая разница. Я знаю, что он кололся. И знаю, что поэтому он и умер. Я знаю, что бы вы там ни придумывали.
Йонатан слушал, слышал, но не понимал. Он вскочил с кресла и зарыдал: его дядя не умер, нет, не умер! Он подался вперед и крикнул:
– Это ты виновата!
Затем он бросился прочь, выбежал на улицу и, как был босой, так и побежал по квадратным плиткам садовой дорожки, продолжая кричать:
– Это ты виновата! Сама ты дура! Раз ты так говоришь, значит, ты сама виновата!
День постепенно переходил в вечер, когда в кабинет Ларса Огестама без стука ввалился Эверт Гренс. Огестам изумленно взглянул на него и отметил, что выглядел комиссар как обычно: грузное тело, тонкие седые волосы, несгибающаяся хромая нога.
– Вы должны были зайти завтра.
– А я пришел сейчас. У меня тут есть кое-какие факты.
– Ах так?
– По убийствам. По расследованиям в Южной больнице. По обоим.
Он не стал ждать, пока Огестам предложит ему присесть, сграбастал стоявший у двери стул, небрежно сбросил лежавшие на нем документы прямо на пол и уселся напротив одного из тех судебных крючкотворов, которых он еще в незапамятные времена прозвал кучкой пижонов.
– Во-первых, Алена Слюсарева. Вторая девушка из Прибалтики. Она сейчас уже на корабле в Балтийском море. Едет домой. Я с ней говорил. На нее у нас ничего нет. Она не знает, кто такой Бенгт Нордвалль. И понятия не имеет, каким образом Граяускас удалось раздобыть оружие и взрывчатку. Ну и, конечно, о захвате заложников она тоже ничего не знала. Так что я отправил ее домой, в Клайпеду. Это в Литве. Ей туда нужно. А нам тут она совсем ни к чему.
– И вы отправили ее домой?
– А ты что, против?
– Вам следовало сначала проинформировать меня. Мы бы все обсудили, и если бы мы оба пришли к этому выводу, я бы со своей стороны дал разрешение отправить ее домой.
Эверт Гренс с омерзением смерил взглядом этого молодого пижона. Он с трудом подавил в себе желание разораться.
Потому что пришел к нему с лапшой, которую только начал аккуратно развешивать по его пижонским ушам.
Вот почему он проглотил свой гнев и запрятал его глубоко внутри.
– Ты закончил?
– То есть вы отпустили домой человека, которому, возможно, было бы предъявлено обвинение в хранении оружия, подготовке к противоправным действиям, несущим угрозу жизни и здоровью, и пособничестве в нанесении тяжких телесных повреждений?
Ларс Огестам пожал плечами и добавил:
– Ну конечно. Судя по тому, что вы сейчас рассказали, так оно и есть.
Гренс героически боролся с презрением, которое испытывал к молодому человеку, сидящему по ту сторону стола. Он даже не знал, откуда и почему это презрение взялось, – просто оно было, и все тут. Он терпеть не мог всех этих умников, которые воспринимали свой университетский диплом как путевку в реальную жизнь: еще и пожить-то не успели, а уже ни дать ни взять тертые калачи.
– А вот с Йохумом Лангом все иначе.
– Да?
– Пора ему получить все, что причитается.
Огестам показал на документы, которые Гренс только что скинул на пол.
– Здесь, Гренс, одни допросы. А больше ничего. И дольше я его держать в КПЗ не позволю.
– Позволишь.
– Не позволю.
– Позволишь. Мы докажем, что он виновен в смерти Ольдеуса. У нас есть свидетель.
– Кто?
Ларс Огестам – тщедушный, в круглых очечках, с челочкой на бочок. Ему исполнилось тридцать, но когда он вот так вопрошал, откинувшись в своем огромном кожаном кресле, то выглядел совсем мальчишкой.
– Лиса Орстрём, врач того отделения, где лежал Ольдеус. Кстати, она его сестра.
Огестам помолчал, отодвинул кресло, встал и смерил Гренса взглядом:
– Согласно рапорту, который я получил от вашего коллеги Сундквиста, опознание прошло не так гладко, как вы говорите. Да и адвокат прибежал ко мне и, естественно, требовал, чтобы я отпустил Ланга немедленно, потому что его никто не опознал.