Изменить стиль страницы

– Вы молчите. Ну что ж, я помогу. Это труп. Сломанная рука, на которую вы только что любовались, принадлежит ему. Вы уже поняли: я снова сказал вам неправду. Тот человек, что лежит здесь, задолжал сто тридцать семь тысяч крон. Тариф Ланга за убийство – сто тысяч. Так что парень расплатился по полной. Сто тридцать семь тысяч крон.

Лиса Орстрём сжала челюсти. Она ничего не сказала, даже не шевельнулась. Она только сжала челюсти – чтобы не закричать. Свен посмотрел на нее, затем перевел взгляд на Эверта: «Похоже, ты на пути к успеху. Она вот-вот сломается. Но ты чертовски далеко зашел. Ты ранил ее, Эверт, в самое сердце. И уже готов нанести решающий удар. Но я приму и это. Мне стыдно – за тебя и перед тобой, но в то же время я понимаю, что ты самый ловкий полицейский, какого я видел. Тебе нужны ее показания – и ты их вот-вот получишь. Но то, другое расследование! Я бы с радостью помог тебе выжать из нее показания. Но что ты натворил в деле Граяускас? Я только что говорил с Крантцем. И поэтому не могу сосредоточиться на том, чем ты занят сейчас. У меня нет никакого желания встречаться с тобой взглядом. Мне хочется встать на стол и орать, пока ты меня не услышишь. Ведь Крантц сказал мне то, что я уже и так знал. Это другая кассета! Другая, Эверт!»

Эверт Гренс потянулся. Он видел, что Орстрём скоро сломается. И готов был немного подождать.

– У меня тут еще несколько снимков.

У Лисы Орстрём сорвался голос, она смогла только прошептать:

– Я поняла, чего вы добиваетесь.

– Вот и прелестно. Потому что новые фотографии вам понравятся еще больше.

– Я не хочу их видеть. И я не вполне понимаю. Если все так, как вы говорите – Ланг, тариф, почерк, – почему он до сих пор не за решеткой?

– Почему? Ну это вы должны знать лучше меня. Это же вам он угрожал, не так ли? Так что вы тоже прекрасно представляете его методы.

Он стоял в кухне и держал фотографии Йонатана и Саны. С пугающей ясностью она вспомнила, как болело у нее в груди, как содрогалось ее тело.

Гренс тем временем положил на стол конверт, открыл его и вынул первую фотографию. Снова рука. Пять переломов. Не надо быть врачом, чтобы понять, что каждый палец на этой руке сломан.

Она сидела молча. Тогда он достал следующую фотографию и положил ее рядом с предыдущей. На ней довольно четко была запечатлена сломанная коленная чашечка.

– Немного похоже на пазл, да? Там рука, тут нога. Соберите – и получится человек. Правда, на сей раз речь шла не о деньгах. В этот раз речь шла об авторитете.

Эверт Гренс поднял оба снимка к самым ее глазам.

– Дело в том, что вот этот человек смешал югославский амфетамин со стиральным порошком.

Держа оба снимка по-прежнему на уровне ее глаз, он жестом фокусника вынул из конверта последнюю фотографию.

Она была сделана с высоты человеческого роста, с верхней ступеньки лестничного пролета, внизу которого лежал человек. Рядом валялось кресло-каталка. Ручеек крови вытекал из разбитой головы.

Она взглянула на снимок и стремительно отвернула лицо. Она рыдала.

– Вот этот парень и был виноват. Его, кстати, Ольдеус Хильдинг звали.

Свен Сундквист принял решение. По дороге в управление он не проронил ни слова, а потом отправился к себе в кабинет и поклялся, что не выйдет оттуда, пока кое-что не найдет.

Посмотрел на груды расшифрованных допросов, поднял одну стопку с пола.

Он знал, что видел это где-то здесь.

Он углубился в чтение. Не спеша, строка за строкой, он заново пробегал взглядом показания свидетелей.

Это отняло у него почти пятнадцать минут.

Он начал с допроса студентки, который был очень коротким, потому что девчушка не совсем оправилась от шока и лучше было допросить ее попозже. Но что сделано, то сделано. Затем перешел к допросу старшего врача, Густава Эйдера. Этот был значительно длиннее, Эйдер смог преодолеть страх, потому что все это время пытался осмысливать происходящее. Пока ум работал, чувства его были приглушены. Сундквист сталкивался с этим и раньше: у каждого собственный способ не поддаваться панике. Так вот именно благодаря этому Эйдер оказался ценным свидетелем: читая его допрос, Свен словно сам был там, в морге, сидел на полу со связанными руками, ощущая собственное бессилие, – так подробно и во всех деталях тот рассказывал о страшных событиях.

Вот оно! Как раз в середине допроса.

Речь зашла о пакете, в котором она хранила оружие, и Эйдер внезапно вспомнил о видеокассете.

Свен Сундквист медленно водил пальцем по строчкам, читая и впитывая каждое слово.

Эйдер заметил кассету, когда она распахнула пакет пошире, доставая оттуда взрывчатку. Это было в самом начале, сразу после того как она их связала, так что Эйдер еще пытался наладить с ней контакт, чтобы завоевать доверие и хотя бы немного облегчить участь остальных. Она сперва не ответила на его вопрос. Но он настаивал, и она наконец ответила на своем ужасном английском.

Она сказала, что на кассете записана truth. Он спросил, какую такую правду она имеет в виду, и она повторила это слово трижды. Truth. Truth. Truth. Потом помолчала минутку, пока разминала пластит, и наконец повернулась к нему и произнесла:

Two cassettes.

In box station train.

Twenty one.

Она даже на пальцах показала – сперва дважды растопырила обе пятерни, а потом выставила большой палец.

Twenty one.

Густав Эйдер заявил, что помнит каждое слово. Он уверен, что она сказала именно это. Поскольку она в принципе говорила мало, запомнить ее слова было нетрудно.

Правда. Две кассеты. В ячейке камеры хранения. На железнодорожном вокзале. Двадцать один.

Свен Сундквист вернулся назад и снова прочел этот абзац.

Камера хранения. На железнодорожном вокзале. Двадцать один.

Он был убежден: есть еще одна кассета. Ячейка 21 на Центральном вокзале. Со сломанными язычками, чтобы никто не стер запись. И запись эта – точно не мелодрама.

Он отложил стопку бумаг с расшифровками допросов, встал и немедленно поехал туда.

Он все тыкал снимками ей в лицо.

Лиса Орстрём не умела ненавидеть, она еще никогда и никого не ненавидела. Точно так же, как и не любила. Она отбросила и любовь и ненависть, словно это было одно чувство, только с разными знаками. Не чувствуя одного, она не была обременена и другим. Но вот этого полицейского она почти ненавидела. Скорбь по Хильдингу не была настоящей скорбью, страх, который заронила в ее душе высказанная как бы вскользь, намеками угроза, не был страхом. Все гораздо серьезнее, острее, сильнее. Как если бы все, что она перечувствовала за свою тридцатилетнюю жизнь, в эти часы собралось воедино, спряталось за стыд и она наконец стала сама собой.

Она даже не знала, как это выглядит со стороны. С ней никогда такого не случалось.

Этот хромой полицейский все размахивает снимками у нее перед глазами.

А ведь она сразу поняла, что это фотографии Хильдинга.

Она вскочила, вырвала у него снимки, разорвала на мелкие кусочки и швырнула в стеклянную перегородку.

Она знала, куда ей идти. Она бежала по коридору к выходу из Южной больницы Ей оставалось работать еще несколько часов, но впервые в жизни она на это попросту наплевала. Выбежала на асфальтовую площадку у главного входа, промчалась мимо Теткиной рощи, перескочила через рельсы и даже ничуть не испугалась стаи бродячих собак, которые бросились вдогонку. Она бежала мимо доходного дома у Цинкендамма, потом по Роговой улице и остановилась, только когда оказалась в тени церкви, что на Высоком склоне.

Она нисколько не устала и даже не чувствовала капель пота, сбегавших по щекам со лба и висков. Она постояла так минутку и потом зашла в дом, в котором бывала так же часто, как и в своем собственном.

Дверь в квартиру на седьмом этаже дома по улице Вёлунда успели поменять. Огромной дыры, зиявшей тут несколько дней назад, больше не было. Тот, кто ничего не знал, не мог и предположить, что полиция тогда вломилась в дом и прервала страшное истязание – тридцать пять ударов кнутом по женской спине.