Он вышел из келий, ибо знал, что вид моего обнаженного тела помутит его разум, заставит наброситься на меня и потерять ставшее столь драгоценным время. И я, поняв это, решила вознаградить его вечером еще большими удовольствиями, чем прежде. Ибо хотя я Климентия и не любила, но за поступок этот зауважала очень.

А когда спустя полтора часа мы оказались на кладбище монастыря святого Августина, идя с полуприкрытыми капюшонами лицами, выставив вперед свои куцые бороденки (мне наклеил подобную своей эспаньолку сам Климентий), то было страшно лишь подавать руку для поцелуев, ибо изящные точеные пальчики могли выдать во мне женщину. Потому я, держа в правой руке четки, подавала норовящим, перекрестившись, тронуть мою руку губами, заранее испачканный кулак, и всякий раз облегченно вздыхала, не услышав удивленного возгласа либо вскрика.

Встав в толпе монахов, я глянула поверх могильной ямы на расположившуюся на противоположном краю могилы светскую толпу, и увидела все тех же людей, что были в замке Медичи. Те же тупые, самодовольные лица, те же презрительные полуулыбки на безвольных губах, те же ленивые переглядывания самцов с самками, то же выражение скуки, ибо каждому явившемуся сюда, была глубоко безразлична смерть богатого флорентийца, приехавшего в Рим недавно и как следует не успевшего подружиться ни с кем. Говорили они громко, не стесняясь окружающих.

о том, что Леопольдо следует признать самоубийцей и не хоронить на освященной земле, но знатность и богатство покойного ворожат в его пользу и после смерти. И еще говорили, что напоследок проказник Медичи все-таки заразил индейской болезнью эту задаваку графиню де ля Мур, и что скоро эту куртизанку найдут, будут судить, и повесят, содрав перед смертью платье.

— И поделом… — кивали при этом. — Приехала из какой-то глуши в Савойе — и сразу в высший свет! Всего-то и достоинств у дуры — что молодость да чистая кожа на морде.

Молчал лишь Сильвио. Он словно и не слышал их. Смотрел куда-то вверх, на рыжеющие кроны деревьев за спинами монахов, на блескучее, но не греющее солнце.

«Они пришли сюда ради скандала, — поняла я. — Им хочется потрепать себе нервы. Они надеются, что я обнаружу себя».

Развлекать этих самодовольных, надутых петухов и куриц было глупо. Можно было представить, сколько бы радости и удовольствия загорелось в их глазах при виде цепей на моих руках и обнаженных сабель за моей спиной. Они бы даже захлопали, наверное, как рукоплескали на спектаклях уличных комедиантов.

Поэтому я поглубже спрятала голову под капюшоном и вслед за монахами забурчала латинскую молитву…

Когда же по окончании церемонии погребения все разошлись, оставив возле могильного холма лишь двух коленопреклоненных монахов — Климентия и меня, — я встала, сорвала цветок красной астры с соседней могилы и положила его на холмик с любимым телом.

Утром следующего дня Климент разбудил меня, разомлевшую после ночного экстаза, и сообщил, что его вызывали в Ватикан и потребовали назвать имя францисканского монаха, который оставался с ним так долго у могилы Леопольдо Медичи.

— Я сказал, что не знаю имени этого монаха, — сказал настоятель, — но мне показалось, что фигура его слишком хрупка для мужчины и плечи чересчур узкие. Я сказал, что это был, наверное, юноша, совсем молодой и очень благочестивый. Ибо остался стоять он у могилы даже когда я ушел.

Отец Климентий слыл монахом благонравным и воздержанным, его слову верили беспрекословно и в монастыре, где был он настоятелем, и на конклаве кардиналов, где бенедиктинец выступал не раз со своими суждениями о том, как надлежит святой римской церкви поступать с богомерзкой ересью Лютера и Кальвина. Это по его настоянию были посланы большие денежные средства в сердце давнего гуситского раскола богемский город Прагу на укрепление власти католической церкви и на строительство там церквей и монастырей, а особенно школ Ордена Игнатия Лойолы.

Потому словам Климентия в конклаве поверили. И даже сообщили, что тот юный будто бы монах был никем иным, как Софией де ля Мур, совершившей злодеяние в центре Вечного города и разыскиваемой по всей Италии. Это она, переодевшись францисканским монахом, выразила почтение и признательность своему любовнику, на грех которого святая церковь закрыла глаза и позволила быть похороненным на… Тут я прервала Климентия:

— Ты хочешь меня сдать?

Он ласково улыбнулся, сел рядом на постель и, погладив меня по голове, прижал мое лицо к своим чреслам.

— Любовь моя! — простонал бенедиктинец.

5

1601 год от Рождества Христова.

Паж отпал от меня и старался отдышаться.

— Это было… великолепно!

Мне захотелось спросить: изменилась я внешне, так ли я выгляжу, как ощущаю себя теперь? Но это прозвучало бы бестактно. Поэтому положила руку ему на живот и ответила:

— Я рада.

Так мы лежали некоторое время, отдыхая и думая о своем, пока вдруг не заметила я, что плечи его дергаются.

— Что с тобой?

Тело мальчика забилось в рыданиях.

Я привалилась к пажу боком, погладила по плечу. Объяснений не требовалось. Он плакал о потере. То, что он испытал сегодня, могло быть прочувствованным им сорок лет назад, я могла бы принадлежать ему наяву, а не в волшебном Зазеркалье. Он плакал о своей утерянной жизни, о несбывшихся мечтах.

И я ничем не могла ему помочь…

Так мы и лежали. Немолодая женщина и отрок, любовники и в то же время вовсе не друзья — случай обычный в наш развратный век… если бы он не был при этом мертвецом, а я… Кем была я?

Сейчас, когда я вернулась из Зазеркалья, сижу в лаборатории за столом, пишу о пережитом, мне кажется очень важным понять: а кем же была я в мире за стеклом?

Может быть, я тоже умерла и дух мой совокуплялся с духом пажа — и оттого мы могли ощутить друг друга? Но я не раз видела, как привидения нашего замка проходили не только сквозь живых людей, но и сквозь друг друга.

А может это паж приобрел плоть?

Тогда куда делась та женщина, что была отображением моим в стекле и должна быть материальной в Зазеркалье? Она могла дать пажу то же самое, что дала ему я сама. Или мы с ней поменялись местами и, покуда я занималась любовью с покойным пажом, она хозяйничала в моем доме?

Но вернемся к пажу…

Отплакавшись, мальчик уснул. Лицо его было чисто и безмятежно, как у всякого юнца во сне. Я могла вторично убить его: задушить или заколоть ножом.

Сейчас мне кажется, что я зря не сделала этого. Было бы интересно пронаблюдать за смертью привидения.

Но в тот момент мысль эта только промелькнула и сразу пропала. Я любовалась лицом мальчугана, боясь потревожить его сон…

Как долго спал паж, я не скажу. Рука затекла — и я, выпростав ее из-под себя, случайно тронула его одежду. Бархат старого камзола был столь же нежен и мягок, как и тело моего воскресшего любовника. Мысль об этом сравнении так возбудила меня, что я, не думая о том, что делаю, стала расстегивать пуговицы на его груди.

Пушок мягких волос приятно щекотал ладонь.

Другой рукой я стала его раздевать. И делала это так долго и так осторожно, что не разбудила его, хотя громадный фаллос его от моих прикосновений разбух и дразнил своим восставшим видом, заставляя истекать соками так, что бедра мои стали липкими, а рот пересох.

Когда же паж оказался совсем голым и, продолжая спать, являл собой красавца времен античности, я разделась, наконец, и сама, обнаружив при этом, что дряхлеющие груди мои, еще недавно болтающиеся, как пустые кошельки, вдруг округлились, наполнились соком и встали торчком, как у нерожавшей девицы. Живот мой стал упруг, а ягодицы натянули кожу так, что та готова была лопнуть.

Осторожно тронув губами его губы, я заставила мальчика проснуться, распахнуть глаза. И, когда он открыл рот, чтобы сказать что-то, занесла ногу над его лицом, представив взору юноши распахнутый вход свой, чтобы осторожно опуститься ему на лицо.

6

Ну, скажите: не дура я? Обнаружить, что тело мое помолодело и наполнилось жаждой любви — и при этом забыть спросить пажа об этом! Не глянуть даже в зеркало на себя! Думать в такой момент лишь о том, что испытала за свою жизнь бесконечное число раз и что должно было давно уже наскучить!