— Друзья мои, — сказал Полонский, — как вам понравился фильм Микеланджело Антониони? Начинаем обсуждение, прошу всех участвовать.

Эльдар Гурамишвили царапал в записной книжке, рисовал чёрными чернилами человечков, не отрывая самописки от листа бумаги, одной линией:

— Мы хотим знать, есть ли у Микеланджело Антониони тёща?

Он всегда несерьёзен — при своём таланте художника и скульптора он мог делать в день по одному надгробию для уважаемых жителей своего Кутаиси и построить для себя небольшую средневековую крепость в центре Тбилиси, а он сидит здесь с последней рублёвкой в кармане, и вся одежда его — эти единственные брюки. Его сценарий о незадачливом художнике ещё немножко и должен был прославиться, прошуметь на весь союз, но он усмехнулся и в секунду уничтожил и себя и постановщика:

«Мы, конечно, признанные, полезные счастливчики, мы можем сколько угодно смеяться над несчастными неудачниками». Его бесплодная жена глаз не сводит с него и ждёт одной-единственной его гримасы, чтобы бросить всё, удалиться в обнимку со своим горем и дать место другой, способной к деторождению, чтобы нервный этот дом наполнился наконец мягким плачем детей, их бессмысленным смехом и мокрыми штанишками. Муж, как только напьётся, мрачно скосив глаза, принимает решение капли в рот больше не брать, вот он уткнулся в книгу о йогах, а она краем глаза следит, не набрёл ли он в книге на такое место, где написано про бесплодие, где бы она ни была, она смотрит во все глаза, смотрит-выискивает среди своих подруг и сослуживиц, среди прохожих, среди бегущих по улице женщин, среди гуляющих в театральных фойе она выискивает ту единственную, ту одну, ту хорошую, с которой её мужу будет радостно и легко, — и тогда она уйдёт, она уйдёт и поглядит на их счастье издали, просветлённо улыбаясь сквозь слезы. «Эльдар, — сказал я, — может, разведёшься всё же». Ну, конечно, Эльдар сам такой замечательный, что стоит наполнить весь мир его копиями — один Эльдар, два Эльдара, три, четыре, десять, двадцать Эльдаров… как же.

— Друзья мои, прошу вопросы формулировать чётко. И, дорогие мои, отстаивайте свои суждения. Итак, тёща. Кто задал вопрос?

И вслед за очкастым взглядом Полонского все головы повернулись к Гурамишвили, сейчас он был для всех олицетворением большого неопознанного таланта — грузин пушкинских времён. Сызмалу пристрастившийся к алкоголю, нервный, неряшливый, с красными набрякшими веками, он царапал в записной книжке человечков и вопрос свой не повторил.

— Он спрашивает, — млея и источая сахар, пояснила Таня, — есть ли у Антониони тёща, то есть…

Полонский просиял. Его счётная машина располагала данными такой задачи.

— О, мои дорогие друзья, — его счётная машина заработала, — вопрос этот исходит с позиций реализма, безбрежного реализма. Говорить о реалистическом кино с его огромным опытом можно бесконечно. У меня для вас прибережён свой ответ — из всех предметов и ситуаций, из всего жизненного хаоса искусство отбирает лишь необходимые для данной задачи предметы и ситуации. В сегодняшнем материале присутствие тёщ — абсолютно ненужная вещь.

— Мы всё это понимаем. Мы только хотели бы знать — у самого Антониони имеется тёща или нет?

— Говорить в этом фильме о тёщах, Мнацаканян, Антониони счёл лишним.

— А почему? Потому что у тёщ колени некрасивые, да?

— Хотя бы.

— Так можно, — посапывая, поднялся с места Серафим Герман, — посчитать лишними всех шуринов, и своячениц, все тряпки, пелёнки, и кухню, и газеты, и войну во Вьетнаме — вообще всё то, из чего создаётся действительная атмосфера жизни. Это красиво, но нечестно, Георгий Константинович.

— Друзья мои. Итальянский неореализм ознаменовался именно вводом в кино всевозможного тряпья-белья, и если существует развитие искусства, а я полагаю, что оно существует, то новое итальянское кино обязано было освободиться от этого засилья тёщ, пелёнок и макарон.

— Конечно, было обязано, — как будто подтвердил Игнатьев. — Антониони вот освободился, и мне очень захотелось жить в атмосфере его фильмов, а не в кошмарном, понимаете, общежитии на улице Успенского,

Вот так становились значительными Виктор Игнатьев, Эльдар Гурамишвили, этот геолог Герман и ереванец Мнацаканов, который упорно называет себя Мнацаканяном, а вон ещё в своём углу поднял руку и сейчас очень важные вещи будет вещать, заикаясь, — наполовину по-русски, наполовину по-киргизски — Мурза Окуев… а красавица всё равно одна на тысячу женихов, а жизнь только один раз даётся, и надо прожить её победителем, а дед его рыбачил на реке, а отец — железнодорожный рабочий на одном из незаметных полустанков тысячевёрстной линии, а в Москве раздают лавры, в Москве происходят приёмы, и девушек в Москве великое множество… — и, рассеянно взяв сигарету из чужой коробки и достав зажигалку, но не поднося её к сигарете, поднялся с места высокий, широкоплечий, — перед нами, серьёзно оглядывая всех, стоял наш однокурсник Виктор Макаров.

— Всё то, что сказали ребята, Витя Игнатьев, Герман, Мнацаканов Геворг, ну и, конечно, Гурамишвили, — всё это вполне понятно и мило, и должен сказать, что я лично согласен с ними, то есть я не имею ничего против. Антониони отрицает действительность, в которой, по его собственному признанию, хотел бы жить советский гражданин Виктор Игнатьев. Я ведь правильно понял тебя, Витя? Благодарю. Виктор Игнатьев, конечно, не согласился бы жить в буржуазной этой действительности, Виктор Игнатьев сказал это в порядке шутки, но мы всё равно за этой шуткой должны разглядеть следующее: представитель западного искусства Микеланджело Антониони, будучи талантливым режиссёром, дал осечку — отрицаемое он представил в таком свете, что это показалось нам красивым, таким образом, он отрицаемое сделал желаемым. Но я сейчас хочу поговорить с вами о другом. — И Виктор подождал, чтобы Полонский и вся аудитория спросили — о чём ты хочешь с нами поговорить?

Полонский в конце концов спросил:

— О чём вы хотите поговорить?

И Виктор Макаров продолжил:

— Я вот что хотел бы прибавить к сказанному моими товарищами — Виктором, Германом, Мнацаканяном и Эльдаром, — и мне кажется, они согласятся со мной…