Навстречу нам шли Армен Варламов с Леонидом Гинзбургом, Армен Варламов сказал по-армянски, громко-прегромко:

— Будешь с ней целоваться? — Будто бы Дом кино находится в небесах, а сам он будто бы тянулся-тянулся, чуть не оторвался от корня, дотянулся наконец до этого самого Дома кино и будто бы изредка только вспоминает и возвращается к своей первооснове. — Поцелуй её имеет смысл, — посоветовал он, удаляясь и беседуя с Гинзбургом о динамизме и статике… чего? — ничего. Было неприятно, было похоже на какое-то групповое изнасилование…

— Посмотрим, посмотрим, — по-армянски, кривляясь и коверкая слова, сказал я ему вслед.

— Говорят, он очень талантлив. Наверное, это так — он до крайности эксцентричен.

— Да. Модные зарубежные журналы рекомендуют быть эксцентричными.

— Что такое «амбюрир»?

— Не знаю.

— Он советует тебе поцеловать меня?

— Нет. Он говорит, что живёт в Лондоне, но вот не забыл родной армянский язык.

— Он посоветовал тебе поцеловать меня. Ваш народ похож на итальянский, вы похожи на итальянцев.

От тарелки поднял голову, ей как будто улыбнулся, меня окинул оценивающим взглядом какой-то мужчина. Когда мы проходили рядом с его столиком, он поднялся, высокий и ладный, похвалил коранчик и сказал, что в восемь часов…

Мой стол был свободен. Просматривая меню, я то и дело вскидывал на него глаза. Я хотел приревновать Еву к нему, но не мог. У меня вот есть любимый стол в ресторане, баранину я не люблю, я люблю говяжью вырезку с грибами, из всех мастей — иссиня-чёрных, просто чёрных, каштановых, золотых, почти белых и конопляно-зелёных волос я люблю тусклые, цвета блеклой конопли волосы и люблю, когда они гладко причёсаны; я не люблю больших громоздких женщин, они до смешного внушают мне ужас; не люблю коротких и полных женщин, высоких и стройных женщин, с тонкой талией и широкими бёдрами — тоже не люблю, не люблю девушек, я люблю женщин чуть поменьше меня, не люблю худых, не люблю толстых. Моя жизнь предоставила мне массу возможностей, именно моя жизнь, а не чья-нибудь ещё, и не в книгах, а в самом Доме кино — сиди и выбирай, смотри, кто тебе нравится и кто не нравится — на здоровье, пожалуйста. Экая роскошь.

— Кто эта сволочь в углу? — я протянул ей меню. — Выбирай.

— Эта сволочь… — она обрадовалась. — Мне холодную осетрину. Белое вино. Маринованные грибы. Всё. Больше ничего.

— У меня коньяк есть. Будешь пить коньяк?

— С рыбой?

— Я буду пить коньяк. Жена прислала.

— Тогда так… две осетрины, полбутылки белого вина и маринованные грибы, две вырезки с грибами, маринованные огурцы, бутылка минеральной, в конце по сто пятьдесят коньяку с апельсиновым соком.

— У меня целая бутылка.

— Ладно, разопьём её потихоньку до восьми. В восемь будет Бергман, Освальд пригласил нас.

— Какой ещё Освальд?

— Освальд, мой муж. Он работает в министерстве, он тебя знает, ему нравится твой сценарий,

— Это он похвалил сейчас твой Коран?

— Он. Он сам не пишет и не снимает — занимает в министерстве небольшую должность, но в смысле вкуса он идеален.

— Твой Освальд зарядку по утрам делает?

— Делает, а что?

— И ты тоже делаешь, я знаю.

— Делаю, а что?

— И я делаю, нам надо беречь наше драгоценное здоровье.

— Я познакомлю вас, может, он тебе пригодится в будущем.

— Скорее я ему пригожусь, так мне кажется.

— А что, — сказала она, — очень может быть.

— Не знаю, Ева, когда я что-нибудь делаю с чужой помощью, какое-то неприятное чувство тут же отравляет мне всё.

— Во всяком случае, ты в Ереване, он — в Москве, а твой сценарий ещё немало тебя помучает. Позвать Освальда?

— Нет, не зови Освальда. Не обижайся, Ева, я ничего не делаю с чужой помощью, во всяком случае, стараюсь жить так, чтобы не прибегать к чьей-либо помощи, не обижайся. Из Еревана привезу тебе в следующий раз пару трёхов, повесишь себе на шею вместе с Кораном.

— Трёхи есть. Освальд привёз. Дай сигарету. Освальд их из Грузии привёз. Ещё у нас есть маленький колокольчик из Суздаля и деревянная богоматерь, мы думаем, тринадцатый век. И ещё… — Официант принёс еду, и мы заулыбались все трое, — небольшой кувшин из Гошаванка.

— Какого Гошаванка?

— Вашего. Севан проезжаешь, потом глубокое ущелье… Мы искупались в холодном Севане, позагорали два дня под горячим солнцем, потом спустились в Дилижанское ущелье, пошли смотреть Гошаванк.

— Это у нас ты так загорела?

Она посмотрела на свои колени:

— Паланга.

— А в Армении когда были?

— Я сделала несколько дубляжей, Освальд написал диалог к одному фильму, когда сорвалась поездка в Японию, мы решили махнуть в Палангу. Но в Паланге было скучно, мы полетели в Ташкент, посмотрели землетрясение. Оттуда прилетели в Ереван.

Опёршись рукой о подбородок, с мирно тлеющей сигаретой возле лба — я размышлял. Мой лоб был красив, в моих глазах была работа мысли, мои пальцы были бледны, никотин из моей сигареты был удалён. Конусообразная белая салфетка спокойно возвышалась по левую сторону от моей тарелки, а где-то рядом, неподалёку от нас, сидел Освальд Озеров и в меру уважал меня… я к нему тоже не без уважения, мы оба воспитанны и любезны настолько, насколько чиста эта тарелка, эта салфетка и этот тупой нож из нержавеющей стали, — потирая висок, я усиленно размышлял… Родившиеся после войны ребята пришли и небрежно, но без вызова расположились за соседним столиком в четырёх кожаных креслах. Не раздумывая особо, они заказали четыре раза по сто граммов водки, две бутылки минеральной, четыре порции холодной закуски и четыре кофе глясе. И полились, потекли за соседним столиком сложные соединения простых слов:

— Война такое же естественное явление, как сам мир, как земля. Желание быть связанным с прошлым приводит к историческим исследованиям. Заманчиво, ещё бы, — закинуть мост в прошлое. А война суть следствие хорошо усвоенного урока истории. Или — уроков. Нескольких сразу. Я иду от моих предков, и сегодняшнее моё поведение продиктовано моими предками только так.

На чистой скатерти, холодное и спокойное, ожидало нас белое вино. Неторопливо поднимался плотный аромат от осетрины, и выдыхалась и убывала сила ржаного хлеба. С наивной ясностью предлагал себя белый хлеб, как дикая кошка, притаилась горчица, ни за что ни про что медленно сгорал, истреблялся трапезундский солнечный табак, и мгновение за мгновением ослабевала притягательность этой женщины, угасало и старилось её полное ликования тело — так отдаляется время, так устаёт кровь, так под моим разумным лбом плавали, перемещаясь с места на место, клетки, они приносили весть, уносили весть, искали пристанища, делали остановку, разрушали имеющиеся связи, умирали.