— А где Чужак, не смог бежать? — спросили они у меня.

— Не смог, — сказал я; я не посмел сказать «ты сам чужак», я только ответил «не смог».

Я нагнулся и взял две полные пригоршни опилок — одну для Артавазда, другую для себя. Секунду спустя я подумал, что я дам Артавазду те опилки, что в правой руке, я протяну ему руку как бы для приветствия и скажу: вот, для тебя принёс, держи, это твоё.

— Ты сколько взял пригоршней? — спросил я кого-то из наших мальчиков.

— Одну, сколько же?

— А для Артавазда не взял?

— Для Артавазда?

— Артавазд отстал, ты не взял для него опилок?

— Ещё чего!

— Он ведь отстал, — сказал я.

— Нет, не взял!

— А я взял, возьми вот, отдай ему.

— Ты взял, ты и отдавай.

Я не мог объяснить ему, почему я затруднялся протянуть Артавазду руку, я и себе этого не мог объяснить. Я не мог ещё понять, почему не имею права протянуть ему руку как брат брату.

— Интересно, где сейчас Мадат со своими, — сказал я.

— Тоже, наверное, возвращаются.

— Возле вербы небось. Слушай, я дам тебе Артаваздовы опилки, отдай ему, — сказал я.

— Сам взял, сам и отдавай.

— Умрёшь, что ли, если ты отдашь? — сказал я.

— А сам ты умрёшь?

— Побежим тише, — сказал я, — они только добрались до вербы.

— Они уже возвращаются, а может, и вернулись уже.

— Конечно, Артавазд ведь не в их группе, — сказал я.

— И не в нашей.

— Может, Горький дед подобрал его, — сказал я. — Побежим тише.

— Не можешь, не беги, — сказали они мне.

Я не сразу понял, что слова их относятся ко мне.

— Это кто же не может, я не могу? А ну-ка поспевайте… — Я напрягся и хотел бросить им «ну-ка поспевайте… за мной». Я всё напрягался и напрягался, но никак не мог оторваться от них, я чувствовал в себе какую-то пустоту, такую примерно, какую чувствуешь, когда у тебя спрашивают про какое-нибудь правило грамматики санскрита. Такая была во мне пустота, и пустота эта не позволяла мне по-настоящему напрячься. — А кто же это, интересно, — сказал я, — кто же это отстал из-за Артавазда на час, а потом пришёл и нагнал вас?

— Ты, — ответили они мне.

— Да, я.

Что правда, то правда, — сказали они мне, ты отстал из-за Артавазда. А возле лесопилки нагнал нас. Артавазд не нагнал, а ты нагнал. Ну да, я пришёл, нагнал. Вы вдвоём отстали, а потом ты нагнал, а Артавазд нет. Он не мог дальше бежать, виноват я, что ли. Кто же говорит, что ты виноват. Я не виноват. Ты не виноват. Наоборот, я для него опилки несу. А это ещё зачем? Отдам их ему. Зачем? Я их для него взял. Что для него взял? Опилки, — закричал я, — опилки, опилки! Я взял для него опилок, побежим медленнее… А из-за Кусачего деда кто отстал, — сказал я, — отстал, а потом снова нагнал вас — кто? Они мне не ответили.

— Сперва из-за Кусачего деда…

Они меня не слышали. Они были далеко и удалялись, всё больше удалялись от меня. Казалось, они топчутся на одном месте, казалось, это не бег, а насмешка над бегом, и ещё, казалось, можно немножечко, только немножечко напрячься — самую каплю напрячься и догнать их… Я не мог поверить, что во мне такая пустота, которая не даёт мне бежать, и не мог поверить, что они бегут по-всамделишному… а они всё удалялись и удалялись от меня, и с ними вместе удалялись жизнь, и радость, и удовольствие от бега, и быстрый взгляд пёстрых девчоночьих глаз, немного насмешливый и весёлый взгляд. Я завидовал им отчаянно и ненавидел их упорное, безжизненное, но такое упорное движение. Моё бесполезное существование было связано сейчас с их сильной группой только завистью.

— Одного меня оставляете, ладно, — прошептал я им.

Но их спины были безучастны ко мне. Не убыстряя и не замедляя своего бега, они неумолимо удалялись от меня, и, когда я в очередной раз поднял взгляд, их уже не было, была одна только пустая дорога и снег. Я остановился.

Ушли, значит.

И я увидел, что ничем, ну ничем больше не связан с ними, даже желанием быть первым, и что так ещё лучше — вот я, а вот дорога. И снег, и тишина кругом. И среди этих безмолвных снегов на безлюдной дороге я стою совсем один, совсем себе хозяин. Захочу — лягу, захочу — сверну с дороги и понесу своё пустое существование туда, куда и не велено вовсе, я и сам не знаю куда.

Я не понял, как это случилось, но вдруг увидел, что снова бегу. Снег, снег и снег был кругом, и казалось, я бегу среди одного и того же снега, на одном и том же месте. Время от времени я как бы приходил в себя, оглядывался и снова ничего не понимал, не понимал даже, сплю я или же просто топчу на одном месте снег. Как закат, как сумерки, во мне переплетались и снова друг от друга отщеплялись бег и снег. Снег, снег, всё тот же снег был кругом и среди снега снова снег. И не было среди снежной этой белизны ничего не белого, чтобы я мог себе сказать, что вон там что-то чернеет, какой-то предмет, вот я нагнал его, а вот и оставил позади. Бег, конечно, был, мы бежали… мы разделились на две группы… на далёких холмах старшеклассники прокричали «ура-а…», женщины с красными щёками сидели и смотрели на нас… потом мы погрузили свои руки в горячие опилки… Всё это было, но было давно, когда-то, было и кончилось… Чужак пришёл и встал, прямо передо мной, казалось, это тоже когда-то уже было, а сейчас я вижу сон об этом.

— Скажи матери, пусть постирает рубашку, — сказал я и понял, что передо мной действительно он.

Он проглотил слюну и отрывисто задышал.

— Я для тебя опилок принёс, — сказал я ему.

— Опилок, — прошептал он.

— Я ведь сказал тебе, что принесу твои опилки.

— Мои опилки… принесёшь, — прошептал он.

Он взял у меня пригоршню онилок, прижал кулаки к груди и устремился к лесопилке. Я обнял его, повернул лицом к селу и побежал рядом с ним, но какую-то долю секунды я не понимал, кто кого повернул и куда это мы с ним бежим.

— Зачем тебе бежать со мной? — прошептал он. Я ему ничего не ответил, потому что мне тоже вдруг показалось, что мы бежим к лесопилке. — Для чего ты бежишь? — прошептал он. — Тебе со мной… не надо.

— Не разговаривай, — сказал я, — дыши носом.

— Не беги со мной.

На этот раз мне показалось, он не хочет бежать со мной. Со мной, с плохим. «Я добегу и вернусь, — прошептал он, — добегу и вернусь». Да нет же, он думал, что я настолько хорош, что бегу на лесопилку второй раз ради него.