Именно поэтому и всплыла теперь фамилия майора Ковалича. Он дождался своего часа. Он понадобился силе, он нужен был Веезенмайеру...

– Хотите кофе? — спросил Ковалич невысокого крепкого человека с сильным лицом, казавшимся тонким, хотя Божидар Аджия не был худым. Это ощущение тонкости и изящества рождалось не физическими его данными, а внутренней спокойной открытостью. — Я сказал, чтобы нам заварили настоящего, крепкого, турецкого кофе. Не против?

– С удовольствием выпью настоящего, крепкого, турецкого кофе. — Аджия осторожно шевельнул плечами: он просидел три дня в подвале, без света, в тесной сырой камере; тело его затекло, и он слышал сейчас, и ему казалось, что майор тоже слышит, как похрустывают суставы, словно бы кто-то ломал высохшие под знойным летним солнцем сухие еловые ветки.

– Ну, я очень рад, — сказал Ковалич. — Все ваши отказывались пить со мной кофе.

– А кто еще арестован?

– Многие. Огнен Прица, Отокар Кершовани, Иван Рихтман.

– Рихтман, как вам известно, уже не считается нашим...

– Ну, знаете ли, это только для вас важно, левый он или правый. Для нас он коммунист. Просто коммунист, иудейского к тому же вероисповедания.

– Раньше, сколько я помню, вероисповедание, точнее национальность, вас не интересовало.

– Так то же раньше, — улыбнулся Ковалич. — А старое, по вашей формуле, враг нового.

– Если бы немцы уже вошли в Загреб, меня, вероятно, допрашивал бы гестаповец?

– Почему? — Ковалич закурил. — Арестованных французских коммунистов великодушно допрашивают офицеры маршала Петэна.

– А кто стал нашим Петэном?

– Хочется узнать?

– Очень.

– Вы от природы любопытны, или это качество пришло к вам в тюрьмах?

– Почему вы считаете, что любопытство приобретается в тюрьмах? — удивился Аджия.

– Это понятно почему, — с готовностью ответил Ковалич. — Всякого рода изоляция, оторванность от мира, от живых событий рождают в человеке особые, новые, я бы сказал, качества. У одних развиваются угрюмость, апатия, отрешенность; другие же, подобные в своей душевной структуре вам, становятся любопытными, как дети. Это естественная реакция на тишину, жесткий режим и постоянную неизвестность.

– Значит, тюрьма — благо для человечества, — заметил Аджия. — Любопытство, по-моему, первый импульс гениальности. Между словом «любопытно» и понятием «любопытство» — дистанция огромная, согласитесь...

– Соглашаюсь, — улыбнулся Ковалич. — И благодарю за комплимент, поскольку считаю себя причисленным к тем, кто не просто задвигает тюремные засовы, но и приносит этим благо человечеству.

– Я могу взглянуть на ордер о моем аресте?

– Господь с вами, — Ковалич затушил сигарету. — Какой ордер? Эти времена кончились! То было в прежней Югославии, а в нынешней Хорватии все будет по-иному!

– Как у Гитлера?

– Как у Гитлера или у Муссолини. — Ковалич открыл одну из папок, лежавшую на столе, достал оттуда рукопись и начал неторопливо, с выражением читать:

«Немецкий бюргер, который беспорядочно метался, поскольку не был обеспечен ни в политическом, ни в социалистическом, ни в экономическом отношениях, наконец-то нашел хоть и временное, но все-таки успокоение в гитлеровском движении. Бюргер считает Гитлера чистокровным немцем в расовом и политическом смысле, а прародителями его мнит Фридриха Великого, Вагнера и Ницше.

Из каких слоев черпает рекрутов гитлеровское движение?

Первый источник — бюрократия. Гитлер преднамеренно поставил чиновничество в политическую изоляцию, провозгласив, что чиновник обязан служить только государству и ни в коем случае не должен вмешиваться в партийно-политическую борьбу. Тем самым было вновь реанимировано пресловутое «государство в государстве», являющееся оплотом любой реакции.

Второй источник «живого материала» Гитлер нашел среди кустарей и мелких ремесленников. Это сословие всегда «радикально» настроено, любит воинственные призывы, митинги протеста, обожает внешние атрибуты организации и дисциплины, ему нравятся униформа, конспиративные собрания, на которых чувствуется какая-то тайная и невидимая, но обязательно руководящая рука. Если добавить к этому еще и уверенность в разрешении экономического кризиса, которое им принесет «великое» национальное движение, то вполне понятным становится, почему это движение нашло самых ревностных приверженцев именно среди кустарей и ремесленников.

Третий источник — немецкая деревня, крестьянство, которое переживало необычайно тяжелый кризис.

И, наконец, некоторая часть пролетариата, измученная нищетой и безработицей, нашла в гитлеровском движении возможность хоть как-то прокормиться — пусть даже в качестве наемников, без всяких прав и возможностей идейного и организационного влияния на само движение.

Божидар Аджия».

Аджия отхлебнул кофе из маленькой фарфоровой чашки, запил холодной, пузырящейся изнутри минеральной водой. Эти быстро рождавшиеся пузырьки вызывали странную ассоциацию с уроками преподавателя химии Младена Божковича, который в гимназии поучал: «Проведите точный водораздел между органикой и неорганикой мира, и вам не страшна станет смерть как момент высшего страдания, ибо вы обретете спокойствие, поняв смысл вечного, частью которого являетесь».

– Хорошо писал Аджия, — сказал Ковалич, отложив текст. — Убедительно и смело.

– Действительно неплохо, — согласился Аджия, — я не люблю слушать свои статьи, смущаюсь, знаете ли, написанного, но действительно неплохо звучит. Злободневно и поныне, а?

– В том-то и беда. Я бы мог вывести вас из-под удара; в конце концов, вы пришли в ортодоксальный коммунизм из леворадикальной оппозиции и всегда интересовались национальным вопросом, но статья, согласитесь, одиозна...

– Опасаетесь новых хозяев?

– Новые, старые, все хороши, — поморщился Ковалич. — Вот вы как ведь обличали парламентарный монархизм Югославии?! Куда как зло! А он — по сравнению с тем порядком, который приходит, — либеральный и добрый. Вроде дедушки, который внучат только для испуга стращает. Разве бы вас при королевском-то режиме посмели посадить без ордера на арест, без обвинения и улик? Да ни за что на свете! А сейчас посадили, Аджия. И уничтожат, если вы не примете этот новый режим, уничтожат. Жаль? Бесспорно. Мне всегда жаль талантливых людей. А что прикажете делать? Вы же диалектик; сами учили — или мы вас, или вы нас. Третьего, как вы утверждали, не дано.