– Где же вы обо всем этом рассказываете? – спросил Жильбер.

– В недавно созданной мною газете, двадцать номеров второй уже увидели свет; она называется «Друг народа, или Парижский публицист»; это газета политическая и беспристрастная. Чтобы расплатиться за бумагу и оттиск первых двадцати экземпляров, – оглянитесь вокруг, – я продал все, вплоть до одеял и простыней с кровати, на которой лежит ваш сын.

Жильбер обернулся и увидел, что Себастьен в самом деле лежит на совершенно голом матрасе, обтянутом расползавшимся тиком; мальчик только что задремал, сраженный усталостью и болью.

Желая убедиться в том, что это не обморок, доктор подошел к нему; услышав его тихое ровное дыхание, он успокоился и возвратился к хозяину погреба; Жильбер ничего не мог с собой поделать: этот человек внушал ему интерес сродни любопытству к дикому животному – тигру или гиене.

– Кто же вам помогает в этой огромной работе?

– Кто помогает? – переспросил Марат. – Ха, ха, ха! Только индюки сбиваются в стаи; орел летает один! Вот мои помощники!

Марат показал на голову и руки.

– Видите этот стол? – продолжал он. – Это – кузница, в которой бог огня Вулкан – удачное сравнение, не правда ли? – кует гром и молнии. Каждую ночь я исписываю по восемь страниц ин-октаво9 , которые продаю утром, однако частенько восьми страниц оказывается недостаточно, и тогда я удваиваю количество страниц; но и шестнадцати страниц иногда бывает мало; я, как правило, начинаю писать размашисто, но заканчиваю обычно мелким почерком. Другие журналисты публикуют свои статьи с перерывами, они подменяют друг друга, оказывают друг другу помощь! Я же – никогда! «Друг народа», – вы сами можете видеть копию, вот она, – «Друг народа» от первой до последней строчки написан одной рукой. Это не просто газета, нет! За ней стоит человек, личность, и этот человек – я!

– Как же вы справляетесь один? – спросил Жильбер.

– Это – тайна природы!.. Я сторговался со смертью: я ей отдаю десять лет жизни, а она дает мне десять дней, не требующих отдыха, и десять ночей без сна… Живу я просто: я пишу., пишу ночью, пишу днем… Ищейки Лафайета вынуждают меня жить крадучись, взаперти, а я от этого только лучше работаю, такая жизнь увеличивает мою работоспособность… Сначала она меня тяготила, а сейчас я уже привык. Мне доставляет удовольствие смотреть на убогое общество сквозь узкое косое оконце из моего погреба, сквозь сырую и темную отдушину. Из глубины моего подземелья я правлю миром живых; я творю суд и расправу и над наукой, и над политикой… Одной рукой я уничтожаю Ньютона, Франклина, Лапласа, Монжа, Лавуазье, а другой заставляю трепетать Байи, Некчера, Лафайета… Я их всех опрокину.., да, как Самсон, разрушивший храм, а под обломками, которые, возможно, падут и на мою голову, я похороню монархию…

Жильбер не смог сдержать дрожи; этот нищий в погребе повторял ему слово в слово то, что он слышал от изысканного Калиостро во дворце.

– Отчего же вам с вашей популярностью не попробовать избираться в Национальное собрание?

– Потому что еще не пришло время, – отвечал Марат и с сожалением прибавил:

– Ах, если бы я был народным трибуном! Если бы меня поддерживали несколько тысяч готовых на все бойцов, я ручаюсь, что через полтора месяца Конституция была бы завершена, а политическая машина стала бы работать безупречно и ни один проходимец не посмел бы этому помешать; люди стали бы свободными и счастливыми; меньше чем через год народ стал бы процветать и никого бы не боялся, и так было бы до тех пор, пока я жив.

Облик этого тщеславного существа менялся прямо на глазах: его глаза налились кровью; желтая кожа блестела от пота; чудовище было величественно в своем безобразии, как другой человек был бы величав в своей красоте.

– Однако я не трибун, – словно спохватившись, продолжал он, – у меня нет этих столь мне необходимых нескольких тысяч людей… Нет, но я – журналист.., нет, но у меня есть письменный прибор, бумага, перья.., нет, но у меня – подписчики, читатели, для которых я – оракул, пророк, прорицатель… У меня есть народ, которому я – друг, которого я веду от предательства к предательству, от открытия к открытию, от отвращения к отвращению… В первом номере «Друга народа» я разоблачал аристократов, я говорил, что во Франции было шестьсот виновных и что для них будет достаточно шестисот веревок… Ха, ха, ха! Месяц назад я немного ошибался! События пятого и шестого октября меня просветили… Теперь я понимаю, что не шестьсот виновных заслуживают суда, а десять, двадцать тысяч аристократов достойны виселицы.

Жильбер улыбался. Ему казалось, что такая злоба граничит с безумием.

– Примите во внимание, – заметил он, – что во Франции не хватит пеньки на то, что вы задумали, а веревка станет дороже золота.

– Я думаю, что для этого скоро будет найден новый, более надежный способ… – отвечал Марат. – Знаете ли, кого я жду к себе нынче вечером и кто минут через десять постучит вот в эту дверь?

– Нет, сударь.

– Я ожидаю одного нашего собрата.., члена Национального собрания, вам должно быть знакомо его имя: гражданин Гильотен…

– Да, – отвечал Жильбер, – это тот самый господин, что предложил депутатам собраться в Зале для игры в мяч, когда их выдворили из зала заседаний.., очень хитрый господин…

– Знаете ли, что недавно изобрел этот гражданин Гильотен?.. Он изобрел чудесную машину, которая лишает жизни, не причиняя боли, – ведь смерть должна быть наказанием, а не страданием, – и вот он изобрел такую машину, и в ближайшие дни мы ее испытаем.

Жильбер вздрогнул. Уже второй раз этот человек напомнил ему Калиостро. Он был уверен, что именно об этой машине и говорил ему граф.

– Слышите? – воскликнул Марат. – Вот как раз стучат, это он… Поди отопри, Альбертина!

Жена, вернее, сожительница Марата, поднялась со скамеечки, на которой она, скрючившись, дремала, и, еще окончательно не проснувшись, медленно, пошатываясь, пошла к двери.

А подавленный Жильбер почувствовал, что вот-вот упадет; он инстинктивно двинулся к Себастьену, намереваясь взять его на руки и унести домой.