Изменить стиль страницы

– Говорят, деньги не пахнут, – сказал Бейтс, – но мне кажется, я слышу сейчас их запах. Дурной запах, Генри.

– У зависти не лучше. Скажу вам прямо, я… – Он запнулся. – А вы что думаете? – спросил он у молчуна.

– Даже не знаю, – сказал тот, потирая запавшую щеку и отвратительно кривя рот, – Не знаю. Господи! Вроде бы зарабатываю не меньше вашего. А что с того! У меня одно слово что дом – всего четыре комнаты. Больше позволить себе не могу. Почему? Да потому, что дом хотел настоящий. Одна сухая древесина чего стоит! Так-то. Вот вы говорите о детях, женах, бог знает о чем. И как вам на все это денег хватает? Наверное, маргарин едите. Сейчас кругом сплошь один маргарин. Я своей старой кухарке все время говорю: «Мне, говорю, всего этого не давайте. Такая пища не для меня. Мне такое есть унизительно. Терпеть не могу еды из банок, всякие там суррогаты». Я люблю, чтобы ноги были одеты в кожу, а тело – в твид. Вот и все. Пусть лучше плюют мне в лицо, чем продают этот паршивый суррогат. Лично у меня на четырехкомнатный дом вся зарплата уходит. Жены! Семьи! Поездки в Голливуд! По мне, так все это маргарином отдает.

После этого неожиданного словоизвержения он вновь привычно замолк. Он явно не слышал и не понял ничего из того, что говорилось по поводу заманчивого голливудского предложения. Оно просто не дошло до него, завязнув, как в фильтре, в его предрассудках. У Территауна, поезд замедлил ход.

– Итак, джентльмены, – язвительно процедил Генри, собирая вещи, – если раньше я еще сомневался, то теперь вы меня окончательно убедили. Спасибо. И до свидания! Завтра я принимаю предложение Фишбейна. – Он сухо кивнул на прощание.

Бейтс и Картрайт, которые неподвижно сидели с покрасневшими от обиды лицами и ждали, когда он первым выйдет из поезда, так же холодно кивнули в ответ. Человек с запавшими щеками смотрел на него в явном замешательстве. Генри отвернулся и вышел.

Всю дорогу домой он никак не мог прийти в себя.

– Привет, дорогой! – сказала Эдна.

– Папа, привет! – кивнула малютка Джойс, кинувшись ему навстречу.

В этот момент она и впрямь была необыкновенно хороша: улыбающееся личико, щечки в ямочках, кудри разлетелись, руки вскинуты над головой.

– Привет, нарцисс – сказал он, подхватив ее на руки. – Скажи, малыш, тебе понравилось в Калифорнии? Хочешь опять поехать?

– Что это значит? – спросила Эдна.

– Не важно. Смотри, уже семь. Девочке пора спать. Она должна быть в форме, а то танцевать не сможет.

– Послушай…

– Потом. Мне надо написать письмо. Сейчас же. Прошу тебя, давай хотя бы раз пообедаем позже.

Охваченный непреодолимым желанием поскорей совершить что-нибудь окончательное, значительное, он бросился к письменному столу в спальне. Он должен нанести всего один сокрушительный удар по миру государственных служащих, по музеям. «Жалкие зазнавшиеся снобы!» – сказал он себе, берясь за перо. Писал он директору музея. Письмо начиналось официальным заявлением об уходе с работы, в нем также содержалась просьба приурочить неизрасходованный отпуск к увольнительному периоду, чтобы больше вообще не выходить на работу.

Генри откинулся на спинку стула и, пробежав глазами сухие строки своего послания, остался им недоволен. «Нет, – подумал он, – не так должен прощаться желтый жилет с белым воротничком». Презрительно скривив губы, он добавил пару изысканных колкостей, чтобы не оставалось никаких сомнений относительно того, с кем они имеют дело.

Он сбежал вниз по лестнице.

– Сказать служанке, чтобы подавала? – спросила Эдна. – А то все простынет.

– Без нее обойдемся. Я хочу, чтобы Мэй сбегала с этим письмом в деревню. Она еще успеет к вечерней почте. Вскоре они сели за стол.

– Генри, – сказала Эдна, – выброси наконец из головы эту историю!

– Какую еще историю?

– Про то, что «девочка должна быть в форме». Я же сказала еще утром, что ты прав. Весь день я думаю об этом, и мне стыдно как никогда, поверь. Но, Генри, все мы совершаем неразумные поступки, это же не значит, что мы изменили своим взглядам, разучились серьезно смотреть на вещи. Что поделаешь, женщина есть женщина.

– Эдна, есть такое понятие, как интуиция. С нашей точки зрения – прежней точки зрения, – ты была не права. Потому что сделала то, что сделала, многого не зная. Сегодня я весь день обдумывал эту историю и пришел к выводу, что твоя интуиция тебя не подвела.

– Не понимаю.

– Сегодня, – улыбнулся Генри, – я решил принять это предложение. Я ушел из музея и…

– Что ты говоришь? Ты хочешь, чтобы Джойс снималась в кино? Нет!

– Не нет, а да. Именно этого я и хочу. Съемки пойдут ей только на пользу. У них великолепная система. Мне сам Фишбейн рассказывал. Лично. Психиатры, диетврачи и все прочее.

– Какой вздор! Генри, что с тобой происходит?

– Ты помнишь то норковое манто?

– Это шутка? Да нет, непохоже. Ты говоришь серьезно. Выходит, чтобы получить норковое манто, я должна отпустить Джойс сниматься? И это говоришь ты?! Боже, мы женаты уже десять лет и…

– Не валяй дурака. Разве дело в норковом манто? Это лишь символ всего остального.

– Хорошенький символ. Нет, уволь. – Она встала и подошла к окну. – Постой, – сказала она, повернувшись, когда Генри заговорил снова. – Все это как-то странно, прямо как в плохой пьесе. Ты разом все уничтожил. Абсолютно все. Нашу жизнь, наши ценности, себя самого. Теперь я просто не знаю, кто ты.

– Ерунда. Я вижу, с тобой сейчас бессмысленно спорить. Надеюсь, ты передумаешь, когда узнаешь подробности.

– Ты так думаешь? – мрачно спросила Эдна.

– Как бы то ни было, дело сделано. Я ушел из музея. Я принимаю предложение.

– Я – мать Джойс.

– А я ее отец. И твой муж.

– Нет. Господи, как странно. Ведь ты бы мог завести любовницу, мог бы начать пить. У нас были бы бесконечные слезы, ссоры и скандалы, мы были бы несчастны. И все же ты оставался бы моим мужем. Но стоило тебе произнести всего несколько опрометчивых слов – и ты мне не муж. Чужой человек.

– Не так громко. Кажется, Мэй вернулась. Мэй прошла прямо в столовую.

– Успела на почту? – спросил Генри. – Мое заявление об уходе, – пояснил он Эдне.