Изменить стиль страницы

Включил свет в прихожей. Сквозь гостиную стала видна закрытая дверь кухни. Оттуда доносился лязг кастрюль. Потянул ноздрями.

Жареное мясо! Вот здорово!

И нахмурился. Сказано же ей было: «До моего прихода прячься!» А если бы это был не он, а если бы это был какой-нибудь жуча или аззит?..

Отворил дверь на кухню – петли взвизгнули. Увидел Жанетту сзади. От жалобного звука несмазанного железа ее винтом подбросило. Лопаточку уронила, ладошкой рот себе зажала.

Сердитые слова на губах сами растаяли. Еще расплачется, если напустишься, и что тогда делать прикажете?

– Ах, как ты меня напугал! Он буркнул ни то ни се и мимо нее прошел под крышки на кастрюлях заглянуть.

– Ты пойми, – сказала она дрожащим голосом, словно распознала, что он сердится, и теперь оправдывалась. – Я натерпелась страху, что поймают, и теперь от любого шороха шарахаюсь. Чуть что, я сама не своя, готова бежать сломя голову.

– V, жучи, будь они неладны, отвели мне глаза, – кисло сказал Хэл. – Строят из себя, что мухи не обидят, а сами…

Она глянула на него искоса, самыми уголками больших карих глаз. Зарумянилась, улыбнулась алыми губами.

– Ой, они не злые. Они и впрямь добрые. Все, что хочешь, мне давали, кроме свободы. Боялись, что я к сестрам вернусь.

– А им-то что за дело?

– Ой, они, знаешь, чего боятся? Что в джунглях сыщутся наши мужчины и, того гляди, я им детей нарожаю. Они ужасно боятся, что мой народ снова умножится, наберется сил и пойдет на них войной. Они воевать не любят.

– Странные существа, – сказал он. – Но где нам понять тех, кто истин Впередника не познал. И кроме того, они ближе к насекомым, чем к людям.

– Быть человеком – еще не обязательно значит быть лучше, – сказала Жанетта, не без задиристости сказала.

– Всем божьим тварям назначено место во Вселенной, – ответил он. – Но место человека всегда и повсюду. Ему вольно занять любое положение в пространстве и посягнуть на что угодно во времени. И если ради этого доводится обездолить любое другое существо, все равно человек прав.

– Впередника цитируешь?

– Буверняк.

– Предположим, что так. Предположим. Но что такое человек? Разумное существо. Жуча – разумное существо. Значит, жуча – человек. Неспфа?

– Буверняк или почти буверняк, давай не будем спорить. Давай лучше поедим.

– А я и не спорила, – улыбнулась она. – Сейчас на стол накрою. Посмотришь, что я за стряпуха. Спорим, что тут споров не будет.

Тарелки были расставлены, оба сели за стол. Хэл поставил локти на краешек стола, сомкнул ладони, потупился и произнес молитву:

– Айзек Сигмен, иже путь нам пролагаешь, да пребудь истина в имени твоем, благодарим тебя за безусловное сотворение благого настоящего из неисповедимости грядущего. Благодарим за пищу, которую ты осуществил из возможного. Надеемся и верим, что ты сокрушишь Обратника, всегда и повсюду предотвратишь его коварные искания сотрясти прошлое и тем изменить настоящее. Обрати нам Вселенную твердью истины, избави от текучести времени. Собравшиеся за этим столом благодарствуют тебе. Да будет так.

Разнял ладони и глянул на Жанетту. Она глаз с него не сводила.

Подчинился движению души, сказал:

– Помолись, если хочешь.

– А мою молитву ты посчитаешь антиистинной? Он поколебался, но все же сказал:

– Да. Не знаю, почему предложил. Израильтянину или малайцу наверняка не предложил бы. За один стол ни за что не сел бы. А ты… ты особь статья… может быть, потому что ни под какую систему не подходишь. Я… я не знаю.

– Спасибо, – сказала она. Начертила в воздухе треугольник средним пальцем правой руки. И, глядя вверх, произнесла:

– Великая матерь, прими благодарность.

Пришлось подавить в себе отчуждение, возникшее от звука слов неверующей. Открыл шкафчик под столом, вынул два предмета. Один подал Жанетте. Другой надел себе на голову.

То были шляпы с широкими полями, с которых свисала густая сетка, полностью закрывавшая лицо.

– Надень, – велел он Жанетте.

– Зачем?

– Да затем, чтобы ни ты меня, ни я тебя – не видели, как едим, – теряя терпение, сказал он. – Под сеткой просторно, места хватит вилкой-ложкой орудовать.

– Но зачем?

– Я же сказал. Чтобы не было видно, как едим.

– Тебе что, дурно станет, если увидишь, как я ем? – повысила голос она.

– Естественно.

– Естественно? Почему «естественно»?

– Ну, потому, что принятие пищи… Фу-ты, ну как это сказать?.. Выглядит по-скотски.

– И твой народ всегда так делал? Или начал, когда додумался, что сам происходит от животных?

– До прихода Впередника все ели в открытую без стыда. Но то были времена темноты и невежества.

– А эти ваши израильтяне и малайцы, они тоже прячут лица, когда едят?

– Нет.

Жанетта встала из-за стола.

– Не могу я есть с этой штукой на лице. Будто меня ни за что ни про что срамят.

– Но так надо, – сказал он дрожащим голосом. – Иначе мне кусок в горло не полезет.

Она произнесла какую-то непонятную фразу. Но это его не задело и не вывело из себя.

– Увы-увы, – сказал он. – Но такой порядок. Так надо.

Она медленно села. И надела шляпу.

– Хорошо, Хэл. Но, я думаю, нам следует поговорить об этом попозже. У меня такое чувство, что мы не вместе. Нет близости, нет соединения в лучшем, что дает нам жизнь.

– И, пожалуйста, ешь беззвучно, – сказал он. – Если хочешь говорить, сначала проглоти. Когда жуча ест при мне, я так-сяк, но могу отвернуться. Но ушей-то заткнуть не могу.

– Постараюсь не действовать тебе на нервы, – сказала она. – Но сначала ответь. Как вы добиваетесь, чтобы ваши дети вам не мешали за столом?

– Дети никогда не едят вместе со взрослыми. Вернее, они едят под присмотром АХ'ов. А те в два счета кого хочешь научат, как себя вести.

– Ах, вот что!

Тишину трапезы нарушало одно ширканье ножом по тарелке, уж всяко неизбежное. Наконец, Хэл закончил и снял шляпу с сеткой.

– Ну, Жанетта, ты стряпуха редкостная! Пища такая вкусная, что я, грешник, поневоле слишком радовался, покуда ел. Такого супа в жизни не пробовал! Хлеб нежнейший! Винегрет – чудо! А мясо – просто совершенство!

А Жанетта давно уже сидела без шляпы. К еде едва прикоснулась. И несмотря ни на что улыбалась.

– Все тетушки мои, их школа. У нашего народа женщин с детских лет учат всему, что доставляет мужчинам удовольствие. Всему.

Он нервно хохотнул и, скрывая смущение, закурил сигарету.

Жанетта спросила, нельзя ли ей попробовать.

– Горю, так и подымить могу, – сказала она и хихикнула.

Хэл не уверен был, что понял, но тоже хохотнул, чтобы показать, что не сердится из-за застольных головных уборов.

Жанетта сама зажгла сигарету, затянулась, закашлялась и бросилась к раковине за стаканом воды. Вернулась, у самой слезы из глаз, но тут же подхватила сигарету и снова втянула дым. Вскоре затягивалась, как заядлый курилка.

– Ну и подражательные способности у тебя – одно загляденье! – сказал Хэл. – Гляжу, как ты мои жесты повторяешь, слышу, как слова стараешься выговорить в точности, как я, и только диву даюсь. Сама-то слышишь, что американские слова произносишь не хуже меня?

– А мне только разок покажи, и редко когда повторять приходится. Не скажу, чтобы от большого ума. Ты прав, у меня это безотчетно. Хотя кое-какие собственные мысли иногда тоже в голову приходят.

Легко и весело принялась тараторить о своей жизни в кругу семьи: с отцом, с сестрами, с тетками. На вид – само врожденное добродушие, а вовсе не попытка загладить неприятное происшествие во время еды. Когда смеялась, особым образом брови поднимала. Брови замечательные, фигурные. Тонкими линиями черных волос от самой переносицы, потом вразлет дужками по надглазьям, а на концах – загогулинки.

Хэл спросил, не материнское ли это наследство. Она расхохоталась и ответила, что нет, что в точности такие были у отца-землянина.

Смех у нее был негромкий, но певучий. Не действовал на нервы, как когда-то смех Мэри. Убаю кивал, доставлял радость. И всякий раз, как закрадывалась мысль, а чем же все это кончится, и дух омрачался, она заводила речь о чем-нибудь смешном, и настроение само собой исправлялось. Она, казалось, наитием каким-то угадывала, что именно нужно, чтобы побороть уныние или остро почувствовать веселье.