— Но мне-то и вовсе будет не тяжело. Ну, дай понесу!

— Нет, нет, если хочешь, посидим немножко на скамейке. Так они и делают, а затем медленно идут дальше.

— Он совсем не шевелится, — замечает Пиннеберг.

— Верно, спит. Перед тем как пойти, я дала ему грудь. — А как часто надо давать ему грудь?

— Каждые четыре часа.

Вот наконец и мебельный склад Путбрезе, а вот и сам Путбрезе. Он еще издали заметил приближение семейства о трех головах.

— Ну как, милочка? — спрашивает он и подмигивает. — Туго, пришлось? Аист больно клевался?

— Спасибо, все в порядке, — смеется Овечка.

— А как же нам теперь быть вот с этим? — спрашивает Путбрезе и поводит головой в сторону лестницы. — Как мы будем взбираться наверх вместе с малюткой? У вас ведь мальчишка, конечно?

— Мальчишка, господин Путбрезе.

— Так как же мы будем взбираться наверх?

— Ничего, как-нибудь приладимся, — говорит Овечка и несколько нерешительным взглядом окидывает лестницу. — Я быстро поправлюсь.

— Знаете, что, милочка, берите меня за шею, и я на ручках доставлю вас наверх. Сына отдайте папаше, уж он донесет его в целости и сохранности.

— Видите ли… как бы вам это сказать… словом, совершенно невозможно…— мнется Пиннеберг.

— Что — невозможно? — спрашивает господин Путбрезе. — Квартира невозможная, хотите вы сказать? А у вас что, есть лучше? И есть чем заплатить? По мне, так пожалуйста, молодой человек, по мне, хоть сейчас съезжайте по причине этой самой невозможности.

— Нет, я не то имел в виду, — говорит Пиннеберг, совершенно обескураженный. — Все-таки это несколько неудобно, согласитесь сами.

— Ежели неудобство для вас в том, что ваша супруга обхватит меня за шею, тогда это и впрямь неудобно. Тогда вы правы, — сердито говорит Путбрезе.

— Ну так давайте! — говорит Овечка. — Поехали!

И не успел Пиннеберг глазом моргнуть, как Овечка сунула ему продолговатый, плотный сверток, обвила руками шею старого пьянчужки Путбрезе, а тот нежно подхватил ее под мягкое место и сказал:

— Ежели ненароком ущипну, милочка, так только скажите: враз отпущу.

— Ну да — на середине лестницы! — хохочет Овечка.

В одной руке держа сверток, другою судорожно цепляясь за ступеньки, Пиннеберг осторожно карабкается по лестнице вслед за ними.

И вот они одни у себя в комнате. Путбрезе ушел, снизу доносится стук его молотка, но они одни, дверь закрыта.

Пиннеберг стоит со свертком на руках, с теплым, неподвижным свертком. В комнате светло, на натертом полу играют солнечные блики.

Овечка быстрым движением сбросила с себя пальто — оно лежит на постели. Легкими, неслышными шагами ходит она по комнате. Пиннеберг наблюдает за нею.

Она ходит по комнате, она мягко и быстро касается рамки на стене, слегка поправляет ее. Она чуть-чуть подвигает кресло, проводит рукой по кровати. Она подходит к стоящим на окне примулам — лишь на какое-то мгновение она склонилась над ними осторожно и легко, и вот уже она возле шкафа, открывает дверцу, заглядывает внутрь, снова закрывает. Подойдя к раковине, отвертывает кран, пускает воду — просто так — и снова закрывает кран. И вдруг она обнимает его за шею.

— Как я рада, — шепчет она. — Как рада!

— Я тоже, — шепчет он.

Так они стоят с минуту, совершенно неподвижно, — она, обняв его за шею, он, держа на руках ребенка, — стоят и смотрят в окна, затененные уже зазеленевшими кронами деревьев.

— Хорошо! — говорит Овечка.

И:

— Хорошо! — говорит он.

— Ты все еще держишь Малыша? — спрашивает она. — Положи его на мою кровать, сейчас я приготовлю ему постельку.

Она быстро расстилает маленькое шерстяное одеяло, кладет поверх простынку, потом осторожно развертывает сверток.

— Спит…— шепчет она. Он тоже склоняется над свертком. Вот он лежит, их сын, их Малыш: красноватое личико с каким-то озабоченным выражением, волосики на голове стали немного светлее.

— Перепеленать его, что ли, а потом уже класть? — нерешительно говорит она. — Ведь он, наверное, мокрый.

— Стоит ли беспокоить?

— Что же, дожидаться, пока запреет? Нет, перепеленаю. Постой, сестра показала мне, как.

Она складывает несколько пеленок уголком и осторожно распеленывает Малыша. О боже, какие у него крошечные ручки и ножки! Какие крошечные, словно иссохшие, ручки и ножки — и какая огромная голова! Пиннебергу делается не по себе, он хочет отвести взгляд, ведь это какой-то урод, но он знает, что не должен отводить взгляд. Нельзя же с этого начинать, ведь это же его сын!

Овечка неумело возится с пеленками, губы ее напряженно шевелятся:

— Как же мне показывали? Так? Ах, какая я неумеха!

Маленький человечек открывает глаза — молочно-голубые, тусклые глаза, он открывает рот, начинает кричать, нет, не кричать, а пищать, скулить беспомощно, жалобно, тоненько, скорбно.

— Ну вот! Вот он и проснулся! — укоризненно говорит Пиннеберг. — Он, наверное, озяб.

— Сейчас, сейчас! — говорит Овечка и пытается запеленать Малыша.

— Скорее! — торопит он.

— Нет, Не так. Нельзя, чтобы были складки, а то он сразу сотрет себе кожицу. Как же мне показывали?.. — И она начинает все сначала.

Наморщив лоб, он наблюдает за нею. Какая же она неумелая.

Надо вот так: сперва пропустить уголок между ножками, — это же ясно, — потом с другой стороны…

— Дай мне! — нетерпеливо говорит он. — А то будешь копаться без конца,

— Пожалуйста! — говорит она с облегчением. — Если сумеешь.

Он берется за пеленки. На первый взгляд все так просто — крошечные ножки едва шевелятся. Итак, сперва положить пеленку, потом взяться за уголки и…

— Смотри, сколько складок, — говорит Овечка.

— Погоди! — нетерпеливо говорит он и еще торопливее орудует пеленками.

Малыш кричит! Маленькая, светлая комната оглашается его писком, он кричит, громко, пронзительно, откуда только голос берется. Он становится пунцовым, собственно говоря, не мешало бы ему передохнуть; Пиннеберг не отрывает от него взгляда, но дело от этого вовсе не выигрывает.

— Может, еще раз мне попробовать? — мягко спрашивает Овечка.

— Пожалуйста, — говорит он. — Если уверена, что на этот раз у тебя получится.

И на этот раз у нее получается. Совершенно неожиданно все проходит гладко, в два счета.

— Не надо только нервничать, — говорит она. — В общем-то, невелика премудрость.

Малыш лежит в своей постельке и, раз начав, не перестает кричать. Он лежит, глядит в потолок и кричит.

— Что делают в таких случаях? — шепотом спрашивает Пиннеберг.

— Ничего, — отвечает Овечка. — Пусть кричит. Через два часа дам ему грудь, тогда и замолчит.

— Но нельзя же, чтобы он кричал два часа подряд!

— Можно. Так лучше. Ему это не повредит.

«А нам?» — хочет спросить Пиннеберг. Но не спрашивает. Он подходит к окну и глядит в сад. За спиной кричит его сын. И опять все совсем не так, как ему представлялось. Он-то думал тихо-мирно позавтракать с Овечкой, он даже вкусненького припас на этот случай, но если Малыш задает такого ревака… Комната полна его ревом. Пиннеберг прижимается лбом к стеклу.

Овечка подходит к нему.

— Неужели его нельзя немножко поносить, покачать? — спрашивает он. — Я, по-моему, от кого-то слышал, так всегда делают, когда маленькие кричат.

— Стоит только начать! — возмущенно говорит Овечка. — Тогда только и знай что бегай с ним по комнате да убаюкивай.

— Ну, один-то разочек можно! Ведь он сегодня первый раз с нами! — просит Пиннеберг. — Надо, чтобы ему с нами хорошо было!

— Вот что я тебе скажу, — говорит Овечка, и вид у нее очень решительный. — Этого мы делать не будем. Сестра сказала, самое лучшее — дать ему выкричаться, первые ночи он будет орать не переставая. По всей вероятности, будет…— взглянув на мужа, торопливо поясняет она. — Может, конечно, и не будет. Но как бы там ни было, его ни в коем случае нельзя брать на руки. Рев ему не повредит. А потом он привыкнет к тому, что ревом все равно ничего не возьмешь.