— Послушайте, сестра!

— Сейчас. Сию минуту. Вот только…

Убежала. Улетучилась. Ну да все равно, он отпросился на весь день, он хотел провести его с Овечкой, он может спокойно простоять здесь хоть до десяти, хоть до одиннадцати, его от этого не убудет. Его желания в счет не идут.

— Господин Пиннеберг! Ведь это вы — господин Пиннеберг? Позвольте ваш чемодан. Ключ здесь? Хорошо. Ступайте в регистратуру и заберите документы, а ваша супруга тем временем оденется.

— Хорошо, — отвечает Пиннеберг, берет у сестры записку и спешит в регистратуру,

«Теперь снова пойдет канитель», — раздраженно думает он, но на этот раз ошибается: все идет как по маслу, он получает документы, расписывается — и готово дело.

Потом он опять стоит в коридоре. Такси еще ждут. И вот он видит Овечку: полуодетая, она перебегает из одной двери в другую, быстро машет ему рукой и радостно кричит

— Добрый день, мальчуган!

Исчезла. «Добрый день, мальчуган», — Овечка-то, во всяком случае, не изменилась, и, как бы плоха ни была жизнь. Овечка улыбается, Овечка делает ему ручкой: «Добрый день, мальчуган». А уж конечно она чувствует себя не особенно важно, всего только два дня назад ей сделалось дурно, когда она поднималась с постели.

Итак, он стоит и ждет. Теперь рядом с ним стоят другие мужчины, они тоже ждут — ну, разумеется, все в порядке, его не обошли, и до чего же они глупы, эти господа, что заставляют такси столько ждать, — уж он бы не стал так швырять деньгами.

Между палашами идет разговор.

— Как кстати, что теща живет вместе с нами. Будет теперь делать все за жену, — говорит один.

— А мы взяли прислугу. Жене одной никак не справиться, с маленьким ребенком на руках, да еще после родов.

— Позвольте! — кипятится толстый господин в очках. — Что такое роды для здоровой женщины? Ничего особенного! Это ей только на пользу. «Милая, — говорю я своей половине, — разумеется, я мог бы взять тебе кого-нибудь в помощь, но ты от этого только разленишься. Чем больше у тебя будет работы, тем скорее ты поправишься…»

— Ну, знаете…— неуверенно отзывается еще один.

— Но это же факт! Факт! — настаивает очкарик. — А в деревне, говорят, так и вовсе — сегодня родит, а на другой день идет сено убирать. Все остальное — баловство. Нет, я решительно против этих родильных домов. Промариновали жену девять дней, и врач все еще не хотел отпускать. Ну, тут уж я сказал: «Позвольте, доктор, в конце концов, моя жена, и распоряжаюсь тут я. А как, вы думаете, обращались со своими женами мои предки, германцы?» — Ух, как он тут покраснел — уж его-то предки, во всяком случае, были не германцы.

— Ваша супруга тяжело рожала?

— Тяжело? Не то слово, дорогой мой! Врачи не отходили от нее пять часов, в два часа ночи еще за профессором посылали!

— А у моей жены разрывы — во! Семнадцать швов наложили!

— Моя тоже довольно узка в бедрах. Родит уже третий раз, а все такая же узкая. Она, конечно, имеет свои достоинства, только врачи сказали: «На этот раз, сударыня, сошло, но в следующий…»

— А вам тоже присылали все эти брошюры по материнству?

— Страшно много прислали, чистый ужас. Проспекты детских колясок, детская мука, солодовое пиво…

— Да, мне тоже прислали бесплатный талон на три бутылки пива. Для пробы.

— Говорят, для кормящей матери это замечательно — прибавляет молока.

— А я не стал бы давать своей жене солодовое пиво. Как-никак, алкоголь.

— Как так алкоголь? Солодовое пиво — алкоголь?

— Конечно!

— Позвольте, а как же отзывы врачей? Вы же читали проспект — его очень рекомендуют.

— Подумаешь, отзывы, кто в наши дни придает значение отзывам? Своей жене я солодового пива не дам.

— Ну, те-то три бутылки я заберу и, если жена откажется, выпью сам. Глядишь — кружку пива и сэкономил.

Но вот выходят жены.

То тут, то там раскрывается дверь, и они выходят с белыми продолговатыми свертками на руках — три женщины, пять женщин, семь женщин, все с одинаковыми свертками и одинаковыми, какими-то мягкими, расплывчатыми улыбками на бледных лицах.

Мужья притихли.

Они смотрят на своих жен. На только что таких самоуверенных лицах мужчин появляется несколько растерянное выражение, они порываются вперед, но тут же застывают на месте. Они уже знать не хотят друг друга. Каждый глядит на свою жену, на продолговатый сверток у нее в руках. Все очень смущены, но еще секунда — и вот уже они шумно и оживленно хлопочут вокруг своих жен. «Да здравствуй же! Ну, дай посмотреть. Ты прекрасно выглядишь! Даже поправилась. Можно, я его понесу? Ну ладно, как хочешь. Но уж чемодан-то, во всяком случае, возьму. Где твой чемодан? Такой легкий? Ах да, понятно, все на тебе. На ногах держишься твердо? Еще не совсем, да? Я взял такси. Уж как-нибудь не разоримся. То-то мальчишка удивится, когда его повезут на машине, для него это новость. Что? И не заметит? Не скажи. Теперь так много говорят о впечатлениях раннего детства, что остаются в подсознании, возможно, это все-таки доставит ему удовольствие…»

А Пиннеберг тем временем стоит около своей Овечки и без конца повторяет:

— Неужели ты снова со мной? Неужели мы снова вместе?..

— Милый, — говорит она. — Ты рад? Тебе было очень трудно эти одиннадцать дней? Но теперь все прошло, все позади. Как я рада, что наконец-то опять увижу наше гнездышко.

— Я все приготовил, все прибрал, — улыбаясь, говорит он. — Вот увидишь… Пешком пойдешь или, может, взять такси?

— Еще чего выдумал: такси! Я с удовольствием пройдусь по свежему воздуху. Спешить некуда, ты ведь отпросился, правда?

— Да, на сегодня отпросился.

— Ну, пошли потихоньку. Возьми меня под руку.

Он берет ее под руку, и они выходят на небольшую площадку перед родильным домом, где уже гудят автомобили. Медленно-медленно идут они по дорожке к воротам, мимо них проносятся такси, но они не прибавляют шагу. «Это ничего не значит, — думает Пиннеберг. — Я слышал ваш разговор и раскусил вас. Это ничего не значит, что у нас нет денег».

Они проходят мимо швейцара, но швейцару даже некогда попрощаться с ними — перед ним стоят двое, мужчина и женщина.

По ее животу сразу видно, зачем они здесь. И Пиннеберги слышат, как швейцар говорит:

— Сперва в регистратуру, пожалуйста.

— Для них еще только начинается, — раздумчиво произносит Пиннеберг. — А мы уже отделались.

Ему кажется очень странным, что все тут идет своим чередом, мужья приходят, ждут, звонят, беспокоятся, забирают своих жен — ежедневно, ежечасно. Да, все это очень странно. Он окидывает Овечку взглядом и говорит:

— Какая ты стала стройная, прямо елочка.

— Слава тебе господи, — говорит Овечка. — Слава тебе господи. Ты не можешь себе представить, какое это облегчение — избавиться от живота.

— Могу, очень даже могу, — отвечает он серьезно.

Они выходят из аллеи на солнце, на теплый мартовский ветерок. На мгновение Овечка останавливается, смотрит на небо, по которому торопливо бегут белые, пухлые облака, смотрит на зеленеющий Малый Тиргартен, на уличное движение. Мгновение она молчит.

— Ты что, Овечка? — спрашивает он.

— Видишь ли…— начинает она, но тут же обрывает. — Ладно, ничего.

Но он настаивает:

— Да говори же. Я чувствую, у тебя что-то есть на уме.

— Так, глупости всякие лезут в голову. Все оттого, что я снова на воле. Понимаешь, в больнице ни о чем не приходилось заботиться. А теперь опять все зависит от нас самих.

И, помедлив, добавляет

— Ведь мы еще так молоды. И у нас никого нет.

— У нас есть ты и я. А еще Малыш, — говорит он.

— Все это так… Но понимаешь…

— Да, да, я все понимаю. Но ведь и я живу не без забот. Работать у Манделя с каждым днем все труднее. Но в конце концов все наладится.

— Ну конечно, наладится.

Рука об руку, они переходят улицу, медленно, шаг за шагом идут по Малому Тиргартену.

— Дашь мне немножко понести Малыша? — спрашивает Пиннеберг.

— Нет, нет, мне ничуть не тяжело. Что это тебе вздумалось?