Папанов, каким я его знала, был натурой для меня не разгаданной, человеком неожиданных решений и свершений. И его актерский путь был полон блестящих неожиданностей. Так, незадолго до кончины он вдруг упорно начал высказывать руководству свое желание поставить пьесу Горького "Последние". Начинаются репетиции, которые вдруг открывают нам неожиданного Папанова. На наших репетициях он оказался поразительно добрым, терпеливым, ранимым, по-отечески опекающим абсолютно каждого участника будущего спектакля. Демократичный, не боящийся потерять свой авторитет, собранный, эмоционально заряженный только добром, только нежностью и верой в каждого артиста, с которым он работал. Когда мы, смеясь и удивляясь, спрашивали его: "Толя, откуда у тебя такая любовь, такая нежность к нам, такое терпение?", он отвечал: "Я так натерпелся! Я так хорошо знаю, что такое зависимость актера на своей шкуре. Я вас жалею, я вас люблю... Я считаю, что артиста надо любить, надо жалеть, понимать, помогать ему..."
Часто рано утром раздавался телефонный звонок: "Вера, ты можешь прийти на час-полтора позже? Я задержусь на другой сцене".
Я говорила "спасибо" и поражалась его деликатности, от которой мы уже отвыкли. Это случалось часто, ведь у меня роль очень небольшая, и он понимал, что я буду зря сидеть в ожидании своего выхода. Он дорожил моим временем, он дорожил временем каждого артиста. Говорил правду о том, как мы репетируем. Но как говорил! Однажды был прогон, который прошел плохо. Он был очень огорчен, чуть не до слез: "Ребята, прогон прошел плохо... очень плохо! - Потом большая пауза, он проглотил горе от нашего бездарного показа.- Но вы не огорчайтесь, не бойтесь! Сделано так много, у всех уже есть закваска, есть задел! Все будет нормально, мы уже заряжены Горьким!"
И потом каждому была сказана правда, жестокая, горькая, но согретая верой, терпением, соучастием.
...Ошеломленные внезапной смертью Анатолия Дмитриевича Папанова и притихшие, мы продолжали наши гастроли. Из репертуара выпала целая обойма серьезных спектаклей. Я почти каждый день играла "Восемнадцатый верблюд" и из-за этого не смогла поехать на похороны Анатолия Дмитриевича. Растерянные, мы не смогли даже настоять на том, чтобы в день похорон отменили спектакли, и только четыре человека полетели в Москву на похороны.
От растерянности нашего руководства в Москве не смогли освободить зрительный зал и сцену от ремонтных работ, и Анатолий Папанов, отдавший 40 лет жизни нашему театру, был похоронен не так, как подобает человеку такой подвижнической актерской жизни. Гроб с его телом стоял в маленьком фойе театра, а от площади Пушкина шли тысячи москвичей, чтобы проститься с любимым артистом.
Гастроли в Риге продолжались. Я из наших ежедневно видела только четырех человек, занятых со мною в спектакле. И так было со всеми участниками гастролей, то есть коллектив как бы распался по спектаклям.
Четырнадцатого августа, вернувшись со спектакля, мы с мужем сидели в своем номере. Раздался стук, мы открыли, вошел Спартак Мишулин. Опечаленный, серьезный, он вдруг сказал нам:
- А вы знаете, что Андрея увезли в реанимацию?
- Как?!
В последнем акте "Женитьбы Фигаро", почти перед самым концом, когда Граф спрашивает, в какую беседку ушла Графиня: "Вон в ту?" - "Вон в эту..." - отвечает Фигаро. Андрей - Фигаро вдруг пошел в другую сторону, молча, повернувшись спиной к зрительному залу, ухватился за беседку, минуту, постояв, зашатался. Александр Ширвиндт - Граф, интуитивно почувствовав страшное, бросился к нему, подхватив его на руки. Кто-то крикнул громко "Занавес!" Дали занавес. Андрея положили в костюме Фигаро на два стола. Таня Егорова - подруга юности Андрея,- увидев, что голова его поникла, не помещаясь на столе, подошла, взяла его голову в свои руки Он поднял на нее свои голубые глаза и несколько раз повторил: "Голова... очень болит голова..."
Вызвали врачей, дали нитроглицерин, вызвали неотложку, в костюме и гриме его увезли в больницу. Увезли со сцены навсегда.
По дороге он потерял сознание и больше в себя не приходил. Знаменитый врач Кандель, который готов был сделать все, чтобы спасти его, говорил потом, что когда он
открыл его закрытые в бессознании глаза, он увидел в них мольбу, мольбу о жизни. С этим и ушел наш Андрюша навсегда. С мольбой о жизни...
Но это я узнала потом. А пока грустная серьезность Спартака обманула нашу интуицию. Нам показалось, что реанимация - это естественная забота, но что все не так страшно, не может быть так страшно!
Позвонили директору, он был взволнован, но это естественно, ведь только восемь дней назад умер Папанов. Как-то страшно! Не может же быть...
Мы молча легли спать и на рассвете проснулись от ужаса, который сжимал наши сердца, хотелось скорее узнать - что с Андреем?
Едва дождавшись раннего утра, звоним, страх и отчаяние охватывают нас. Андрей не приходил в себя - обширное кровоизлияние в мозг. Вызваны лучшие врачи из Риги, из Москвы. Положение почти безнадежное...
Сутки весь театр жил с ужасом и предчувствием страшного конца, связанный незримыми нитями с тем стерильным магическим помещением, в котором сосредоточилась вся наша надежда - реанимацией.
Мы с мужем поехали туда в надежде, не знаю даже на что, но не поехать не могли. Врач, дежуривший в реанимации, сказал, что надежды никакой, кроме чуда...
Страшно, тихо, напряженно жили мы эти сутки, надеясь и теряя надежду.
Шестнадцатого августа в 5 часов 30 минут утра, не приходя в себя, Андрей Миронов скончался.
В 6 утра, узнав об этом, заплакал в голос мой муж - точно сына потерял. Ходил из угла в угол по комнате, стонал, причитал жалобно: "Андрюша... Андрюшечка!.."
В этот день снова в стенах того же оперного театра состоялся траурный митинг. Все сидели потрясенные, казалось, даже не было слез, в глазах было немое отчаяние.
Опять долго говорил В.Н. Плучек, стараясь воспитать нас на примере жизни Андрея, но у меня было впечатление, что до его сознания не дошли слова "смерть" и "никогда". Ведь нам казалось, что Андрей заменял ему сына,- так много он связывал с ним замыслов и успехов в поставленных и еще не поставленных спектаклях. Речь, как мне показалось, не соответствовала трагизму потери и поэтичности самой личности Андрея, его трагической, поистине артистической смерти.
Умереть на сцене в расцвете сил в любимой блистательной роли, в костюме Фигаро! Уже сама эта смерть становилась легендой, как и жизнь, полная самозабвенного труда, успеха и художнической неудовлетворенности.
Было объявлено, что в день похорон, которые должны состояться в Москве, пойдет малочисленный (по количеству участников) спектакль-мой "Восемнадцатый верблюд"! Я была ошарашена. Как можно было мне опять не ехать?! Ведь мы дружили, я работала с ним в его последнем спектакле, мне протянул он руку в трудную минуту.
Я пришла в дирекцию и сказала, что я готова лететь утром, быть на гражданской панихиде и четырехчасовым самолетом вернуться к спектаклю. Было решено, что пойдет спектакль "Затюканный апостол", что я лечу и, возможно, мне придется говорить на панихиде от коллектива театра. До сих пор не могу понять, почему при первой и при второй тяжелой потере в знак траура не были отменены спектакли!
Два последующих дня прошли в каком-то аду. Ночью у меня поднялась высокая температура, утром мой муж вызвал скорую помощь, мне вкололи три каких-то мощных укола, но жар и озноб не проходили. Я боялась, что это помешает мне выполнить мой человеческий долг.
Правительство Латвии выделило нам самолет, и человек сорок, закончив гастроли из-за отмены некоторых спектаклей, накануне похорон вылетели в Москву. Правда, ведущие артисты были не все, поэтому и создалось впечатление, что мало кто из театра приехал проводить в последний путь своего товарища.
Рано утром, до гражданской панихиды, я поехала в больницу, где лежала моя почти умирающая мать, и оттуда приехала в театр.
Была масса народа, толпы, запрудив Садовую, шли от площади Восстания до нашего театра в скорбном молчании, с цветами в руках.