Наивысшей похвалой удостоено итальянское Возрождение, но, в отличие от Гете и Гегеля, Стендаль пристальнее всматривается в противоречивость эпохи. Богачи и власть имущие умели ценить в искусстве красоту независимо от сюжета, включая и христианский; вместе с тем их развлекало бесстыдство комедии Макиавелли и диалогов Арегино, лоджий папы Льва X, демонстрировавшего рядом с евангельскими картинами Леду в объятиях Лебедя Юпитера. Что касается народа, он "отстал на целое столетие"; верил, будто св. Петр следит с неба, чтут ли его бронзовую статую в соборе Ватикана, скорбел при виде мертвого Христа на коленях богоматери. Вообще итальянцы и в верхах и в низах "чересчур религиозны, но и полны страстей".

Из итальянских художников Стендаль чаще и благодарней всего вспоминает Рафаэля. Образы Микеланджело воплощают "силу и ужас", "возвышенное и страшное", тогда как у Рафаэля взор Мадонны и ее сына проникнут небесной чистотой, а бога-отца - родительской нежностью, без малейшего оттенка "иудейской свирепости" {Стендаль. Собр. соч. М., 1959, т. X, с. 64.}. Явно недооценил Микеланджело Рафаэля, сказав о нем: "Этот молодой человек является примером того, чего можно достигнуть прилежанием". Прилежанием! Да ведь у Рафаэля "нежная, благородная и влюбленная в прекрасное душа!"... Особенно восхищает он людей своим отвращением к пылким картинам, ибо считал, что живопись "лишь в самом крайнем случае изображает бурные проявления страстей" и что "всякая страсть вредит красоте" {Стендаль. Собр. соч. М.; Л., 1959, т. VI, с. 76, 201, 204.}. Одарив Рафаэля эпитетом "божественный", Стендаль в его искусстве улавливает нечто созвучное творениям Моцарта любимейшего из своих композиторов.

Отвратителен Стендалю капиталистический мир своей прозаичностью "искусство играет очень небольшую роль в нашей жизни". Когда случается Стендалю увидеть лицо торгаша, Рафаэль "перестает для него существовать па целые сутки". Выражая презрение к лишенному эстетических интересов буржуа, Стендаль не в восторге и от аристократии. Переживший бури переворотов, этот класс сохранил эстетический вкус, но понимание им совершенства - "вне пределов искусства", ибо в атмосфере салона с его изысканными манерами "красота снижается до возвышенной прелести" {Там же, с. 119, 208, 233.}.

Очевидно, по мнению Стендаля, "прелесть" - это суррогат прекрасного. Ах, Рафаэль, Рафаэль! - восклицает Стендаль. - Франция способна была родить Мольеров, Вольтеров, Курье, одновременно же и Рафаэлей - увы, нет. Слишком рационалистична по духу эта страна... А чтобы творить прекрасное, главное качество - не ум.

Подобно Гете, не ограничивает себя "идеальной красотой" искусства Возрождения и Стендаль. Мы простили, говорит он, кавалеру Бернини "все то зло, которое он причинил искусствам. Создал ли греческий резец что-либо подобное лицу св. Терезы? Бернини сумел выразить в этой статуе самые страстные письма молодой испанки. Греческие скульпторы Иллисса и Аполлона, если хотите, сделали больше - они показали нам величественное изображение Силы и Справедливости: но как это непохоже на св. Терезу" {Там же, т. X, с. 249.}. Проникновением в лабиринт человеческого сердца - вот чем известен Бернини, а ведь его искусство уже в стиле барокко.

Доля экспрессии живописи и скульптуре на пользу. Этой мыслью Стендаль выходит за круг Ренессанса. Уже Тинторетто привлек его внимание. Назвав рафаэлизирующего Менгса "холодным", Стендаль утверждает, что Хогарт, Гро долговечней.

Классицизм также импонирует Стендалю. Конечно, если художник находится при дворе монарха, это сулит ему нивелировку самобытности, раболепие. Так, Лебрен угождал вкусам короля.

Зато сильна кисть Пуссена, "предпочитавшего окончить свои дни в Риме". Клода Лоррена Стендаль отметил словами: "замечательный в своем роде". И Давида, "покинувшего путь Лебренов и Миньяров, дерзнувшего изображать Брутов и Горациев", уважает Стендаль {Уважение Стендаля к Давиду имеет политический мотив: находясь при Реставрации в изгнании, Давид не ходатайствовал о разрешении ему вернуться во Францию.}.

Мы убедились, что для Стендаля "существует столько же видов красоты, сколько путей для поисков счастья", история искусства эпохой Возрождения не исчерпана. "Хоть я очень ценю художников, изображающих идеальную красоту, как Рафаэль и Корреджо, тем не менее я нисколько не презираю художников, которых я охотно назвал бы "художниками-зеркалами"..." К этим художникам Стендаль отнес голландцев, "точно воспроизводящих природу, без искусства, как в зеркале, а это немалое достоинство; по-моему, оно особенно чарует в пейзаже" {Стендаль. Собр. соч. М., 1959, т. IX, с. 223.}.

Стендалевская дефиниция "без искусства" звучит странно. "Художников-зеркал" во всяком жанре Стендаль ценит больше, чем тех, кто "желает следовать за Рафаэлем". Хорошо, что подражательство Стендалю не по нраву, но ведь голландцы творили чудесное искусство, а не зеркальные отпечатки. И не только в жанровых сценах, но и в портретах и в пейзаже.

В общем и целом художественная культура деградировала, убежден Стендаль. Вкусы теперь так огрубели, что раскрашенная картинка Кампучини нравится больше, чем "Станцы" Рафаэля, "Потоп" Жироде - больше, чем фреска Микеланджело. Еще глупость: "сухостью" называют "крайнюю тщательность" письма у дорафаэлевских живописцев, а выше ее ставят "поспешность и неопределенность приблизительных мазков современной живописи" {Там же, т. X, с. 65-66.}.

Стендалевский Шекспир ничем и никак не соприкасается с Рафаэлем. Если пластическим искусством изображение больших страстей вроде берниниевского "причиняет зло", то для театральной сцены оно вполне допустимо, более того желательно. Это говорит нам Стендаль, давно расставшийся с Италией, когда пишет статью "Расин и Шекспир" (1823). Здесь фигурирует термин "классицизм", причем себя Стендаль причисляет к "романтикам". Конечно, стендалевский "романтизм" адекватен реализму Франции, как гегелевская "романтическая форма искусства" адекватна комплексу гетеанскому, а не романтической школе Германии XVIII-XIX вв.