Приметы Дзержинского:
Рост 2 арш. 7 5/8 вершка, телосложение правильное, цвет волос на голове, бровях и пробивающихся усах темно-каштановый, по виду волосы гладкие, причесывает их назад, глаза серого цвета, выпуклые, голова окружностью 13 вершк., лоб выпуклый в 2 вершка, лицо круглое, чистое, на левой щепе две родинки, зубы все целы, чистые, рот умеренный, подбородок заостренный, голос баритон, очертание ушей вершок с небольшим.
...Фотографические карточки Дзержинского и Сладкопевцева будут разосланы дополнительно при циркуляре от 1 июля сего года.
Исп. должн. директора Департамента полиции А. Лопухин.
Заведующий отделом Л. Ратаев".
(Хорошо работал Департамент! Тысячи провокаторов держал, а в одном лишь документе две ошибки н а л я п а л: вместо сестры Альдоны и з о б р е л Альбину, а Ядвигу Кушелевскую сделал некоей "Крушелевской".)
Сладкопевцев, каким-то чудом выброшенный на камни, ухватил Дзержинского за воротник пальто, когда тот, взмахнув руками, исчез в дымной темноте воды, потащил к себе, оскользнулся, но удержался все же, не упал и, застонав от напряжения, поднял товарища к дереву, торчавшему страшно, как чудовище на врубелевской иллюстрации. Дзержинский обхватил мокрый ствол руками; сделал два быстрых рывка, как в гимназическом, далеком уже детстве, ощутил под ногами не пустоту, а камень, упал на берег рядом со Сладкопевцевым и зашелся кашлем, а потом ощутил теплоту во рту: тоненько, из самой далекой его глубины пошла кровь, ярко-красная, легочная.
Он заставил себя подняться с холодной земли, стащил тяжелое пальто, пиджак, рубашку и спросил:
- Спички у тебя намокли?
Сладкопевцев достал трясущейся рукой коробок; там было с десяток спичек. Он чиркнул одной - сине-желтое пламя занялось сразу же, и Дзержинский, увидав тепло, сказал:
- Погоди, надо ж сначала сучьев натаскать.
Костер занялся сразу - выстрелил белым пламенем. Дзержинский ощутил дымный жар.
- Ближе к огню, Миша, согреешься, - сказал Дзержинский, - ближе...
Сладкопевцев замер; вздохнув, покачал головой:
- Не надо... Вон, торопятся за нами.
Дзержинский резко обернулся: по сыпуче-песчаному берегу Лены, с большака, бросив телегу, спешили люди - к поваленной могучей древесине, убитой, верно, молнией, была привязана длинная лодка. Таких лодок вдоль по Лене было множество - специально для добровольных стражей "государева порядка", именовавшихся "караульной службой"...
...Лодка сунулась носом в песок того островка, на котором оказались беглецы. Первым на берег соскочил бородатый старик с бляхой на груди, где был выбит царский орел; следом за ним выпрыгнули еще двое, остановились, перетаптываясь: один барин сидел на камне, а второй, голый, бегал вокруг костра.
- Иди сюда! - крикнул Дзержинский старику с бляхой, по должности именуемому "надсмотрщиком за политическими ссыльными". - Не видишь, что ль, в беде мы?!
Старик, услыхав о к р и к, посмотрел на беглецов испытующе.
- Здесь лодка наша разбилась и вещи потонули, все деньги пропали, полсотни всего осталось, - пояснил Сладкопевцев, достав из кармана мокрую пятерку. - Я сын купца Новожилова, это приказчик мой - из немцев. Нас отвезите на берег, а сами вещи ищите и деньги со дна поднимите. За труды отблагодарю.
Дзержинский надел рубашку, еще влажную, пропахшую дымком, но теплую; натянул сапоги, накинул на плечи пиджак, а поверху набросил пальто, ставшее от жаркого костра тугим и негнущимся: брось - колом станет.
Дзержинский представил себе это ставшее колом пальто тем, иным, арестантским, которое зовут х а л а т о м, и такое же оно негнущееся, и так же хранит колокольную форму - даже после того, как обладатель его, продергавшись томительно долгие секунды в петле, замрет и станет медленно синеть лицом...
Первым о герое восстания 1863 года, легендарном защитнике Севастополя Ромуальде Траугутте, подполковнике русской армии, повешенном в Варшаве, Феликсу рассказывал отец. Мальчику тогда было четыре года, и мать поразилась, как сияли глаза сына, когда он слушал отца. Эдмунд Дзержинский умер рано, но мать, пани Елена, запомнив, как муж ее говорил с детьми, стала читать им те книги, которые более всего любил пан Эдмунд. Именно она рассказала уже десятилетнему Феликсу о Траугутте второй раз - мальчик любил старину, он ч у в с т в о в а л ее.
- Разве можно вешать героев? - спросил Феликс, выслушав рассказ матери про то, как Траугутт вместе с юным офицером графом Львом Толстым весь день первого мая возводил укрепления вокруг Севастополя под неприятельским постоянным огнем - палили ядра, остро пахло порохом и жженою серою, а потом штурмующие переместились так близко, что начали отстреливать русских офицеров из штуцеров, словно на забавной африканской охоте.
- Нельзя вешать героев, - ответила мать, и глаза ее повлажнели, - нельзя, мой мальчик. Но ведь нашего героя вешал царь. Нет выше памяти, чем память об убитых героях, - запомни это. А повесил царь вместе с нашим Траугуттом и русских офицеров, а защитил поляков громче всех Герцен. Зло, Феликс, не в крови человеческой, но в Духе его - как и Добро.
В Вильно, в гимназии, начав агитировать в кружках, Дзержинский, чтобы раз и навсегда отбить возможные упреки в том, что он "возмущает" рабочих, пользуясь темнотою их, рассказывал им про Траугутта, кавалера орденов за оборону Севастополя, дворянина и землевладельца, отринувшего и м у щ е с т в е н н о е, сиречь с в о е, во имя о б щ е г о, п о л ь с к о г о, - что, подчеркивал Дзержинский, тридцать лет назад было правильным, но сейчас, коли повторять горячечные лозунги Пилсудского о величии польской нации, об ее особости, сугубо неверно; свобода Польше может прийти только как результат борьбы всех трудящихся империи во главе с русскими пролетариями против самодержавия и капитала; ежели поодиночке - как курей перебьют, ребенку ясно.
Когда в Вильно он получил задание напечатать первую прокламацию на гектографе, долго думал - чему посвятить ее?
Сначала Дзержинский было решил написать о Костюшко и Мицкевиче, о днях революции 1831 года, когда наместник Константин позорно бежал из Варшавы, но потом решил, что это следует рассказать кружковцам, которые истории не учили, значит, прошлого, как, впрочем, и настоящего, были лишены; рассказ может и должен быть эмоциональным, волевым, не втиснутым в рамки тугого, неподвижного конспекта. Прокламация, считал Дзержинский, которому тогда едва-едва сровнялось семнадцать, обязана быть подобной бомбе - взрывоопасной, точной и краткой по форме.