Гоша Цвибышев с точки зрения юридической не имел права занимать место в общежитии треста "Жилстрой". Однако, опять же, согласно закону, Гошу не могли выселить зимой. Поэтому отчаянная борьба за койко-место начиналась "всякий раз, когда наступала весна".*

______________

* Необходимость сохранения за собой жизненно важного пространства койко-места в общежитии Цвибышев разъясняет так: "Мое место в углу за платяным шкафом, моя железная койка с панцирной сеткой в этой шестикоечной комнате, среди грубых сожителей означает для меня слишком много... Койко-место - это то, что закрепляет мою жизнь в общем определенном порядке жизни страны. Потеряв койко-место, я потеряю все". Таким образом жизненное пространство сужается до размера койки, на которой можно физически разместить свое тело.

Мы застаем героя в начале романа как раз накануне весны, а стало быть, в ожидании очередной повестки на выселение: "В конце февраля подули теплые весенние ветры, и у меня тоскливо сжалось сердце. Кончалась моя защитница зима, начинался новый цикл моей борьбы за койко-место".

Страх перед наступлением весны выделяет героя из рядов нормальных граждан, вырывает из будней общежития, вырастающего в романе в символ общего жития, из которого выброшен Цвибышев. "Теплые весенние ветры" дуют не для него, и пробуждение от зимней спячки означает начало нового жизненного цикла отчаянной борьбы за существование. Даже кошка догадалась, что Гоша бесправен и набросилась однажды на него. Сцена со старой общежитской кошкой - символ бесправности героя. Оба они, кошка и Цвибышев, на "птичьих правах" в ощежитии "Жилстроя". Маргинал Цвибышев почти добился "прав человека" именно поэтому его не выгоняют зимой на улицу. Кошке, наоборот, как домашнему животному, принятому в человеческий коллектив, предоставлены привилегии почти человека. Вот почему кошка, привигилированный зверь, и Цвибышев, деклассированный человек, сталкиваются в узком пространстве их полулегального существования.*

______________

* "Я говорю так много о кошке, потому, что и она, бессловесная тварь, оказалась втянутой в события и сыграла роль в моей судьбе. Однажды, когда я по обыкновению подошел и принялся ласкать ее, она вдруг подпрыгнула, вонзила мне зубы в пальцы, а когтями задних ног распорола мне ладонь... Помимо боли меня терзала обида. Конечно, глупо обижаться на животных,... но это была опытная старая кошка, и она знала, я верю в это, как надо вести себя, если без права хочешь прожить среди людей. За три года я не помню, чтобы она кого-нибудь укусила, хоть ее били, пинали, отнимали котят, таскали за хвост. "Значит и она ощутила мое бесправие", - думал я, лежа на койке" (Место).

***

Тема "без места" варьируется у Горенштейна постоянно во многих произведених. Бездомные и неприкаянные скитаются его Марьи и Аннушки в поисках пристанища. Сам образ "места" стал для него ключевым. А повесть "Улица Красных Зорь", написанная уже в Берлине, посвящена "безместности". Горенштейн говорил, что поводом для написания повести послужил устный рассказ одной женщины, живущей теперь в Берлине, о том, как в 1952 году, после смерти Сталина выпущенные по амнистии уголовники убили ее родителей. Фридрих рассказывал, что она плакала навзрыд, когда прочла повесть.

Мне как-то показалось, что Горенштейн не до конца оценивает именно это свое произведение (он в последние годы на публичных чтениях читал в основном из романа "Летит себе аэроплан" о Марке Шагале, считая, что он "легче" воспринимается публикой и возникает меньше "неудобных" вопросов).*

______________

* Роман "Летит себе аэроплан" по-русски опубликован в Нью-Йорке в издательстве "Слово/Word" в 2000 году.

Я даже пыталась заступиться за "Улицу Красных Зорь", а Горенштейн со мной спорил: "А что там хорошего в этих резиновых калошах?" "А то, что запах этих новых "дефицитных" калош, - отвечала я, - радостный, праздничный их запах, знаком многим детям, рожденным после войны". Вероятно, ему нравились "комплименты" и все новые "версии" повести, когда я с рассказывала о девочке Тоне в новых, вкусно пахнущих, тугих резиновых калошах с ярко-красной мягкой подкладкой, вспоминала ее бордовую "шибко красивую" ленту, которую подарил ей дядя Толя. Эти личные ее вещи были символом ее домашней и суверенной жизни. Тоня была обезличена в один день, когда родителей убили амнистированные уголовники, и девочку привезли в детский дом: "Прошла Тоня дезинфекцию, надели на нее кремовое с цветочками, сшитое из кашемировых платков платьице, какое носили в детдоме все девочки, и стала Тоня там жить". Для Тони "своим углом" оказался камень у дороги, на котором она любила сидеть. Здесь она тосковала по родителям, дому и родной улице Красных Зорь: "Зато к дороге, у которой сидеть любила, пошла Тоня как к знакомому месту, и камень, на котором сидеть любила, тоже родным показался".

Вернемся, однако, к Киеву. Горенштейн не любил этого города, говорил, что у него остались о нем только тяжелые воспоминания обездоленного детства. Говоря о Киеве как о "проклятом месте", Горенштейн ссылался на Гоголя, который употребил такое выражение в "Страшной мести". "Я не вернусь туда никогда",- говорил он мне. В эссе "Как я был шпионом ЦРУ", "призвав на помощь Данте", Горенштейн писал: "Пример нелюбви к своей родине показал равноапостольный Данте Алигьери. У немецкого поэта Эммануэля Гейбеля:

Видишь - Данте Алигьери, побывал он в безднах ада,

На челе его высоком - гнев и горькая досада.

Столько ужасов он видел, столько скорби душу гложет,

Что, наверно, улыбаться никогда уже не сможет".

Дант, услышав, обернулся: "Разве нужно непременно,

Чтобы позабыть улыбку, опуститься в мрак геенны?

Все, что пел я, все страданья, боль и ужас нашей жизни,

Видел я на этом свете, во Флоренции, в отчизне

( перевод Е. Эткинда)

Но если можно не любить блистательную Флоренцию, которая всего-навсего приговорила заочно Данте к сожжению, а потом выпрашивала его кости у Равенны, то что сказать о Киеве с его Тарас-Бульбами и тарас-бульбовскими Янкелями, по-воловьи убогом Киеве, который годами жег меня на медленном огне! Но сжечь не смог. И костей моих в вязкие кирпичные глины Бабьего Яра не получил".*