Изменить стиль страницы

Однако это было понятно в ту пору далеко не всем. Накал страстей объясняли «невоспитанностью», «низким происхождением», «завистью» к верху, присущим выходцам из низов. Противопоставляли «грубости» хорошие литературные манеры, возмущаясь «утилитарностью», присягали на верность чистому искусству. Снова и снова заклинали: помилуйте, господа, так ведь недалеко до кулачных приемов дойти – мы не для извозчиков пишем, а для благородной публики!

Писемский сочувственно выслушивал подобные речи своих новых друзей. И мало-помалу делался усердным исповедником их веры. Это, говорил он, настоящие дворяне, умеющие нелицеприятно судить о ближних и в то же время удерживающиеся от искушения перенести на журнальные страницы свои резкие мнения насчет литературных оппонентов. Они неколебимо стоят за благоприличие, против ругани, которая постепенно обретает права гражданства на страницах русской прессы. Алексей Феофилактович всюду расхваливал эти качества своих приятелей.

Особенно восхищал его Тургенев. Аристократ, красавец, человек необычайно мягкий и тактичный в обращении. Писемский решительно заявлял всем, что Иван Сергеич – первый писатель на святой Руси, и что бы там ни болтали критики, он от этого не отступит. Он просто влюблен был в этого русоволосого голубоглазого гиганта. Тургенев отвечал взаимностью, хотя и держал себя намного сдержаннее, чем простодушный Ермил.

Отношения Писемского и Тургенева не были стабильными, они то разгорались в самую нежную дружбу, то затухали. Но никогда Тургенев не третировал своего собрата по литературе (а об этом толковали впоследствии некоторые недоброжелательно настроенные к Алексею Феофилактовичу мемуаристы); да одно уважение к его таланту не позволило бы Ивану Сергеевичу уничижительно отзываться об Алексее Феофилактовиче. К тому же Тургенева притягивало своеобразие, масштабность личности, острота ума Писемского. Алексей Феофилактович же попросту превозносил талант Тургенева. О его произведениях он говорил:

– Это – благоухающий сад... и в нем беседка. Вы сидите в ней, и над вами витают светлые тени... его женщин.

Единственное, что вызывало неприятие Писемского, это пристрастие Ивана Сергеевича к светской жизни. Не раз Тургенев выслушивал разносы приятеля, спустившись в очередной раз с высот «монда».

– Что вы, любезный, опять занеслись-то! Не дело писателя по аристократам ходить.

Но Тургенев оставался глух к этим советам. Будучи приглашен наверх, он все мог бросить и умчаться на зов. Раз пришел к нему на вечер Писемский, потом Огарев явился. И тут Ивана Сергеевича в очередной раз «выдернули». Друзья поверили, что ему необходимо куда-то «на единый часок» съездить, и согласились подождать. На следующий день Писемский возмущенно рассказывал друзьям:

– Остались мы вдвоем с Огаревым. Я его в первый раз увидел. Парень душевный... Мы с ним опорожнили графинчик и распалились на Ивана Сергеевича за такое его малодушие: пригласил приятелей, а сам полетел к какой-нибудь кислой фрейлине читать рассказ. Сидим час, другой... И только в час ночи возвращается Тургенев и начинает извиняться. Вот мы его тогда с Огаревым и принялись валять в два жгута. А он только просит прощения...

Не только в компании единомышленников бывал Писемский. Престиж его в разночинских кругах стоял так же высоко, как и в верхах. Обличительные повести сделали свое дело. Это потом, позднее критика начнет задним числом прозревать в ранних произведениях писателя не те тенденции. А пока к его посещению радостно готовились, посылали человека в ренской погреб за лучшим хересом...

Нередко разношерстное литературное общество собиралось и у Писемского на Садовой. В этот дом он переехал в 1858 году, когда освободилась квартира Аполлона Майкова, уехавшего в долгое путешествие по Европе. Как в каждом барском доме средней руки, имелась прислуга: лакей, повар, горничная. Комнат было много, но обставили их без особого изящества, так, на казарменную руку. Вот кабинет недурной отделали. Под него Алексей Феофилактович занял большую комнату двумя окнами на Юсупов сад. Он самолично повесил над своим креслом литографированные портреты Беранже и Жорж Санд. Против мощного стола поставили большой клеенчатый диван, у другой стенки поместилась оттоманка, на которой любил прилечь хозяин кабинета, когда наскучивало сидеть в кресле или не шло писание. Рядом с входной дверью помещался книжный шкаф. А в углу, образованном шкафом и оттоманкой, висела шуба, поражавшая всех посетителей. Алексей Феофилактович объяснял, что опасается, как бы какой-нибудь истопник не утянул крытую сукном драгоценность из прихожей.

Гостей Алексей Феофилактович принимал совершенно по-домашнему – чаще всего в халате с торчащим из-под него воротом ночной рубашки, в шлепанцах. Покуривая трубку с длинным мундштуком, он возлежал на своем любимом турецком диване и внимательно слушал собеседников. Если разговор по-настоящему занимал его, он вскакивал и начинал расхаживать по кабинету, весомо, несколько покровительственно рассуждая о затронутом литературном или житейском вопросе. Его костромской выговор не производил впечатления деревенской неотесанности, наоборот, Писемский с его свободно и энергично льющейся речью казался каким-то чудом уцелевшим осколком старинного барства. Во времена феодальной раздробленности Руси каждый боярин, надо полагать, гордился своим выговором, как семейным достоянием, свидетельствовавшим о его особости, о его кровном родстве с «отчиной и дединой». Тогда диалекты осознавались как свидетельство независимости. И подчиниться чужому речевому строю значило признать над собой чужую волю, расписаться в несамостоятельности.

Трудно сказать, сохранял ли Писемский свою «говорю» в годы учения в университете, служа в Москве и Костроме. Представляется, что он стал «нажимать» на экзотический выговор, сделавшись известным писателем, слово которого жадно ловилось и почтительно сохранялось в душе – он видел это по глазам слушателей, по их восторженным переглядываниям, когда изрекалось очередное ни на что не похожее мнение.

Говорил Писемский ярко, точно и остроумно определяя характерные особенности лиц и общественных явлений. Его суждения о собратьях-писателях надолго западали в память собеседников.

Друзей, любивших бывать у Писемских, привлекали, конечно, не только занимательные беседы с хозяином и возможность хорошо пообедать. Людям нравилась сама атмосфера этого полукостромского-полупетербургского дома. Добрым гением его была милая Екатерина Павловна, тактичная, умная, гостеприимная. Тургенев, хорошо знавший семейство Алексея Феофилактовича, однажды написал ему: «Я уже, кажется, вам сказал раз, но ничего, – можно повторить! не забывайте, что вы выиграли главный куш в жизненной лотерее: имеете прекраснейшую жену и славных детей».

Дети Писемского действительно «удались» – на них с умилением засматривались все гости. Старший Паша сильно походил на отца; это был веселый, добродушный крепыш. Меньший Коля отличался большей задумчивостью, грациозностью. Его красивое личико с тонкими чертами лица вызывало у отца приступы восторга, он подхватывал мальчика на руки, целовал, бормоча всякие забавные прозвища. Впрочем, он старался не выделять ни одного из братьев и к обоим относился с одинаковой нежностью. Дети пользовались в доме полнейшей свободой; не раз они вбегали в кабинет Алексея Феофилактовича, когда у него сидели гости, но отец не гнал их, напротив, прервав беседу, гладил сыновей по голове, ласково шутил с ними, с явной гордостью за них поглядывая на посетителей.

Екатерина Павловна также производила на посетителей, впервые бывавших у Писемского, неотразимое впечатление. Стройная красивая женщина с ясным и приветливым выражением лица была своего рода добрым гением этого дома. На любые шумные выходки Алексея Феофилактовича она смотрела очень просто. Стоило ему ввалиться после ночного гульбища с компанией случайных приятелей, как на столе в гостиной являлся чай и Екатерина Павловна, кротко поглядывая на мужа и его гостей, предлагала им взбодриться. Эта манера обращения действовала сильнее всякого крика. Гуляки вдруг разом смирнели и поспешно ретировались, а сам Писемский, пряча глаза, скрывался в кабинете и, завернувшись в плед, коротал ночь на своей любимой оттоманке.