Одинокому узнику надо ободрить себя, выстроить мосты, которые свяжут его с прежней жизнью. Но воспоминания воспоминаниям рознь. Он должен научиться этой науке. Да, научиться! Он обретет власть над своей памятью. Тогда воспоминания перестанут убаюкивать: они превратятся в новое средство борьбы.

Тельман встает и начинает ходить по камере. Он заставил себя переключиться. Он уже вновь живет в тесной камере Старого Моабита. Позавчера он узнал, что цензура задержала еще одно его письмо. В переданном ему извещении говорилось: "Отправка письма не разрешена ввиду его политического содержания. Анализ исторических событий на страницах II - VII явно служит лишь для обоснования недопустимых политических выводов на странице VIII". Да, Альт-Моабит это не Алекс. Он уже не раз показал свои зубы...

И словно освежив себя недавним, еще не остывшим гневом, Тельман ступил на развороченную брусчатку гамбургских улиц двадцать третьего года. Это опять были воспоминания. Но не расплывчатые картины, порожденные сонным тоскующим разумом, а память неспокойного, возмущенного сердца.

Как пламенели кленовые листья в ту осень на гамбургских улицах! В предместье Бармбек, в районах Эймсбюттеля и Шифбека тихо горели они под тусклым дождем, ложились медленно и покорно на мокрые тротуары, слипались у водосточных осклизлых решеток. Когда же холодный ночной туман оседал в черных щелях улиц и жидким антрацитом загоралась грязь под фонарем, влажно шелестели они под ногами запоздалых прохожих. Куда шли эти затерянные в ночи люди? Зачем? Знали ли они, что в эту октябрьскую ночь город совершенно преобразится? Что треснут прорезанные рвами улицы и вывороченные фонарные столбы наглухо перекроют их, как шлагбаумы? Что лягут набок трамваи, автобусы, фургоны? Что спиленные деревья обрушатся в этот немыслимый перевернутый мир, где вещи забудут свое назначение, и лабиринт сплетенных ветвей объединит булыжники, плиты тротуара, стулья, продавленные диваны, рояль и облупленную детскую лошадь? Что даже листьям, промедлившим отпасть от убитых деревьев, предстоит навсегда застыть в глазах мертвых людей? Что будут гореть, полыхать эти листья три ночи и три дня на гамбургских баррикадах, среди вселенского хаоса вздыбленных мостовых? Не потому ли так запомнился их горьковатый запах, свежий запах дождя и освобожденной от камня земли?

Крохотная рабочая квартира в Хаммерброке. Велосипедная рама в передней. Эмалированный рукомойник. Воспаленный огонек в закопченном стекле. Сладковатое дыхание керосина. Крохотным стеклышком сверкнет в калейдоскопе памяти убогая эта квартирка, угол струганого стола и закопченная лампа. И руки, блуждающие по карте города, засаленной, протертой на сгибах, и черные тени людей по стенам...

- Все ознакомились с директивой Центрального Комитета о выступлении? - Тельман поднял голову и, прищурившись, обвел взглядом собравшихся.

Стульев и табуретов явно не хватало. Люди стояли, привалившись к стене, кое-кто, подстелив газету, устроился прямо на дощатом полу. Берлога Фрица Бортмана, клепальщика с верфей, явно не могла вместить всех активистов приморской организации КПГ, командиров пролетарских сотен, связных. Но было у нее одно незаменимое качество - черный ход на соседний проходной двор.

- Товарищ Реммеле привез из Хемница хорошие вести, - Тельман отколупнул приставшую к карте хлебную крошку и машинально бросил ее в рот. - Принято решение о всеобщей забастовке. И начать ее поручено нам, товарищи.

- Почему именно нам? - спросил кто-то из затененного угла возле печи.

- Партия видит в нас, - Тельман тяжело поднялся с табуретки и уперся кулаками в стол, - самую боевую организацию рабочего класса. Вооруженное выступление в Гамбурге послужит сигналом ко всегерманскому восстанию.

- Давно пора, - соскочив с подоконника, выкрикнул Фриц, которого, впрочем, чаще называли Максом, поскольку было известно, что он во всем старался подражать Максимилиану Робеспьеру. - Сейчас же все на баррикады!

- Да, да, - усмехнулся Тельман. - К оружию, граждане, равняйсь, батальон... Ты пока посиди. Макс... Помолчи.

- Во-во! Наконец-то спохватились, - проворчал Валентин Громбах. - И так уже бастует все Балтийское побережье: Киль, Росток и Свинемюнде. Да ты это и сам хорошо знаешь, Тедди.

- Знаю. Я там позавчера был. И в Любеке тоже...

- Тогда в чем дело? Почему ты не поддержал нас на окружной партийной конференции?

- Это не так, Валентин. Я вас поддержал.

- Конечно, когда Мапп задудел насчет законности и порядка, ты ему здорово врезал. А когда наши... Тут я, Тедди, ни черта не понимаю! Почему ты был против восстания?

- Тедди у нас старый возчик! - проворчал связной Густав Гунделах. Небось он знает, кого осадить надо, а кого и кнутом подогреть. Политика, Валентин! - Густав многозначительно поднял палец. - Понимать надо.

- Нет, - покачал головой Валентин. - Свои - это свои, чужие - всегда чужие. Когда большинство делегатов за всеобщую, надо объявлять забастовку! Что же это получается? Полиция лютует, на границе Саксонии войска, не сегодня-завтра к нам пожалуют, а мы ждем? Чего, спрашивается? Ведь локаут! На всех верфях! Ты не сердись, Тедди, на конференции я против тебя не выступил, да и большинство ребят за тобой пошло, но сейчас, когда вот и директива пришла, никак в толк не возьму... Почему ты нас удержал? Руки ж у всех горели! Никого другого мы бы и слушать не стали, но ты велел значит, так надо. Вот ты и скажи, чтоб я мог ребятам растолковать, зачем ты нас тогда попридержал. Мы всей Германии завтра сигнал должны подать! Разве не так? Чего же ты тогда...

- Все правильно, Валентин, - Тельман приподнялся и открыл форточку. В душную комнату медленно просочилась ночная сырость. - Спасибо тебе за помощь. Спасибо, что поверили и согласились подождать с забастовкой. Это большое доверие, Валентин. Очень большое. Только объяснять мне тебе нечего. Ты и сам все понимаешь. Теперь, когда принято решение о выступлении по всей Германии, ты должен понять, насколько несвоевременны были бы отдельные вспышки. Перед решительным боем надо собирать силы, а не распылять их. Согласен?

- Согласен, - кивнул Валентин. - Но разве Мапп не про то же нам толковал? Выходит, и он прав? Тогда зачем ты против него выступил? Только потому, что он социал-демократ?

- Нет, Валентин, упрямый ты человек, не потому. Лучше вспомни-ка, к чему он призывал вас вчера? Разве его цель не была ясна? Он же вообще отговаривал рабочий класс от вооруженной борьбы! А мы, коммунисты, напротив, призывали к выступлению. Но вчера, скажем, из тактических соображений такое выступление было бы несвоевременным. Это раз... Кроме того, есть партийная дисциплина. И я так же подчиняюсь ей, как и всякий член партии.

- В этом-то все дело, Тедди, - тихо сказал Кристоф Перкель, член приморского руководства. - Кое-кто из наших вождей здорово оторвался от масс. Валентин прав. Вчера надо было выступить. Чего уж там говорить. Но приказ есть приказ. Мне кажется, рабочие все поняли как надо, хотя ты, Тедди, и ничего не сказал им о дисциплине. А зря! Пусть знают, что приморская организация давно поставила вопрос о восстании... У тебя есть еще вопросы, Валентин? Или все ясно?

- Так что же вы, ребята, церемонитесь с ними? Если у вас плохой капитан на мостике, замените его! Пусть Тельман командует. Его вся рабочая Германия знает!

- Так оно в конце концов и будет, - улыбнулся Перкель. - Съезд решит... Но сейчас разговор не о том... У тебя все, Валентин?

- Теперь все.

- Тогда ладно. - Тельман достал потрепанную записную книжку и поплевал на химический карандаш. - Сколько человек в твоей сотне, Валентин?

- Сорок шесть.

- Оружие?

- Два охотничьих ружья, один браунинг и один пугач.

- Не густо, - покачал головой Тельман.

- Как у всех, - буркнул Валентин.

- Да, товарищи, силы у нас, мягко говоря, не великие. На пятьсот дружинников не наберется и двух десятков карабинов. Гранат тоже раз-два и обчелся.