- Все остальное немыслимо, - сказал я.

- Что именно? Возвращение домой?

- Да.

- Потрясающая новость, - сказал Влез с иронией. - Можно подумать, что мы этого раньше не знали. Можно подумать, что не потому мы добровольно покинули нерестилища высоких чувств, поверхность которых покрыта сплошной тиной. Таким толстым слоем, что уже ничего нельзя различить. Возвращение домой - стимулирующее средство. Приползти обратно к покинутым алтарям и к бабам в постель. Кто говорит о возвращении домой? Я говорю о поражении... Ты считаешь, у нашего Деда Мороза и впрямь есть блокнот в кармане? Нет, я ему не очень-то доверяю. По виду он похож на человека, который ни за что не признается себе в том, что потерпел поражение. А такие люди любят отягощать мир рассказом о своем незначительном прошлом. Разве все, что говорится, и все, что написано, не было создано неудачниками? Возьмем, к примеру, меня. Главное, надо позабыть об этом мертвеце. Пытаясь объяснить его поступок, мы все время объясняем себе свои собственные поступки. Даже в том, что он стоит стоймя, нет ничего нового. Ведь и мы тысячу раз упражнялись в этом ночью у себя в комнате, когда не было ничего другого, что могло бы нас отвлечь. А в это время вокруг нас люди согревались от испарений собственного тела. Хватит! Что нам еще остается? Потерять голову? Давным-давно это могло принести пользу: человек делал соответствующие выводы, ему везло, и он становился святым. Но к сожалению, это уже не соответствует той ступени развития, на которой находится наш мозг. Сейчас это - шарлатанство. Вот почему я решил признать свое поражение. Все остальное кажется мне настолько достижимым, что невольно вызывает подозрение. Таким образом, остается только самое недостижимое вернуться к той точке, где можно вести жизнь человека, потерпевшего крушение, не заставляя страдать других людей. Пусть этой точкой будут алтари и бабы, не возражаю. Если я нужен им, чтобы самоутвердиться, то я готов. Зачем отказываться? Ведь от нас хотят только одного - того, что может пригодиться в жизни, - а давать это легче легкого. Впрочем, не знаю, способен ли я и на это. Если способен, стало быть, мы уже созрели для абсолютной тишины, царящей здесь. Но на душе у меня такой ужасающий холод, что мне страшно! Боюсь, все, до чего я буду потом дотрагиваться, начнет превращаться в лед.

- Пошли, - сказал я, помогая ему подняться с сугроба.

Потом я сказал еще, что не сбежал, наверно, из-за него. Но по-моему, он меня не услышал; само собой разумеется, эти слова я произнес тихо.

- Знаешь ли, - начал он снова, - наш друг, наверно, вовсе даже не улыбается. Скорее всего, это просто непроизвольное сокращение мускула. А может, впрочем, он собрался спеть детскую песенку, например: "Свет мой, зеркальце! Скажи..." - или что-нибудь в этом роде. Хотел услышать собственный голос. И тут ему упали снежные хлопья на язык. Ах, с каким удовольствием я отодвинул бы этот знак на несколько сот метров дальше.

Лупа сияла теперь позади обледеневшего человека, освещая лицо Блеза.

- Это еще что такое?! - вскричал я.

Я здорово испугался, ибо Блез корчил глупые гримасы.

- Стараюсь запомнить его улыбку, - ответил он. - На фотографии она, возможно, не выйдет или выйдет плохо. А как знать, не понадобится ли эта улыбка мне, чтобы осчастливить какое-нибудь бедное создание.

Я взял Блеза под руку. На нас было наверчено столько шерсти, кожи и меха, что на ощупь мы походили на матерчатые куклы, набитые тряпьем. До теплой плоти, которая скрывалась под всем этим, никто не добрался бы при всем желании. Но движения наши были почти одинаковыми. Так мы дошли до палатки. Завтра ветер будет дуть нам в спину, подумал я. И Блез наверняка подумал о том же. Когда люди так понимают друг друга, слова излишни.

Это я записал много позже, записал, как умел.