Не было, однако, этой "взаимной любви" не только в стенах духовного училища, но и в духовной семинарии, куда определился Бурденко в 1891 году.

Все поведение и учащих и учащихся и здесь было пронизано откровенной грубостью. И никакими строгостями, никакими наказаниями нельзя было внушить учащимся уважения к учащим. Да строгостью, наверно, и вообще ничего нельзя внушить.

- ...Позднее, уже в зрелом возрасте, я часто возвращался в воспоминаниях к этим годам, - говорил Бурденко. - И чаще всего мне вспоминались плохие, недобрые люди, такие, например, как Троицкий, протоиерей и преподаватель истории, который годился бы, пожалуй, в тюремные надзиратели или в полицейские. Хотя постоянная болезненная злоба едва ли нужна и там. Любимыми словами протоиерея были "кузькина мать". Он употреблял их по всякому поводу: и читая лекции и грозя воспитанникам: "Вот вызову сейчас инспектора, он покажет вам кузькину мать".

Однако Троицкий был не самым невежественным из преподавателей. И не самым злым.

Злее всех был инспектор, старавшийся запугать семинаристов, подавить в них чувство собственного достоинства и добиться рабского повиновения во всем. Ни рукописных журналов, ни самодеятельных кружков, ни малейшего проявления духовной самостоятельности. Все это строжайше истреблял в семинарии инспектор Успенский, насаждая ябедничество и взаимную подозрительность.

И под стать инспектору был духовный священник Овсов. Исповедуя семинаристов, естественно, по одному, он к губам каждого подставлял волосатое свое ухо и спрашивал:

- А не было ли между вами, скажи, голубок, чего-нибудь такого говорено про инспектора Успенского? Покайся, голубчик любезный, покуда господь не покарал тебя, не опустил на беспечную твою башку суровую свою десницу. Покайся, не пожалеешь. И мало этого - будешь вознагражден - и здесь и там, - показывал он пальцем в потолок.

Однажды священник Овсов действовал на исповеди по прямому поручению полиции, которая никак не могла дознаться, кто же скинул из окна третьего этажа большое сосновое полено на проходившего внизу по тротуару инспектора Успенского.

Полено сбило только шляпу с инспектора. А ведь могло и убить.

Бурденко долго стоял в толпе семинаристов и почти с ужасом рассматривал тяжелое, суковатое полено, лежавшее у самого подъезда семинарии, у лакированных сапог грузного полицеймейстера, возвышавшегося здесь сейчас в сумерках, как грозное изваяние. В покушении на инспектора полицеймейстер увидел "признаки потрясения основ" и прибыл для строжайшего расследования, приказав три дня не выпускать семинаристов из здания семинарии.

Это событие соединилось в памяти Бурденко с тем далеким, ошеломившим его еще в раннем детстве убийством императора Александра Второго. Но, к удивлению своему, на этот раз молодой человек был только испуган, но не огорчен.

- А мы-то как волновались, Коленька, разузнав на днях про такое, рассказывала ему мать, когда он пришел домой на побывку. - Безумно, как волновались. Ведь это подумать, до чего же дело-то дошло: священноучителей-инспекторов и тех пытаются поубивать. Что же это такое начинается?! И большое полено было? Ты сам его видел? Боже мой! Ты уж близко, Коленька, не подходи, где такое делается. У нас и своего-то горя в доме предостаточно... Ради бога - не озоруй. Не приближайся к смутьянам, о коих и в газетах нынче пишут нехорошо. Не дай бог погонят тебя из учебного заведения.

СВЯЩЕННЫЙ БЫК ИЗ МЕМФИСА

Дела семейства шли все хуже. Запои у отца становились все длительнее. Мать, по словам дедушки, таяла, как свечка. И все-таки дети учились: братья Александр и Владимир - в реальном училище, сестры - в гимназии. Братьям, правда, не удалось закончить училище: оба в одно и то же время заболели чахоткой. Позднее Александр сдал экзамены на аттестат зрелости, а Владимир поступил в фельдшерскую школу.

- Боже мой, как я была бы счастлива, если б могла быть уверенной, что дети мои вышли на правильную дорогу, - говорила мать. - Только одна у меня такая мечта.

Некогда хорошенькая, веселая, с отличием окончившая прогимназию, она преждевременно состарилась от забот, от тревоги за мужа, за все семейство.

- Сколько я помню свою маму, - говорил Бурденко, - она все время непрерывно только то и делала, что чинила, штопала, нянчила, кормила. И еще помогала каждому из нас учиться - проверяла наши уроки. Никакой радости, казалось, никакого удовольствия от жизни она не получала. Она как бы добровольно пошла на каторгу, выйдя замуж за нашего отца.

- Ах, Коленька, как уж хотелось бы, - вздыхала мать, - чтобы ты хоть поскорее как-нибудь заканчивал свое образование. Женился бы, стал священником. А то, кто знает, может быть, я и не доживу. А как хотелось бы увидеть тебя в черной шелковой рясе, как у брата моего, Алексея, у дяди твоего. И дядя, говорит, мог бы подыскать тебе хороший доходный храм. Истомились мы... Истомились до последней степени...

- Слушай, слушай, что мать говорит. Это правильное, - внушал дедушка. И щурился от собственных слов, как от солнца. - А станешь попом, все будет в твоих руках. И деньги, и вещи, и удовольствия. Дело же у попа, понятно, не пыльное, но денежное. И ноги - главное - всегда в тепле...

Слова эти в разных вариациях дедушка, давно простудивший ноги, часто повторял, как бы подбадривая внука, приходившего домой на побывку.

Приходил Николай на Пески не каждый день. И чаще под вечер - часа на два, на три. И часы эти постоянно проводил на дворе или в коровнике, помогая матери по хозяйству. Молча носил воду на коромысле, молча чистил коровник. И так же молча, не поужинав, уходил к себе в общежитие.

- Молчит, - говорил про него дедушка. - Все молчит и молчит. Это, я вам скажу, хорошая примета. Оч-чень хорошая. Попы обязаны серьезные быть. А Николушка будет самый старательный поп. Вот увидите...

И в семинарии так же считали.

Среди других предметов в семинарии преподавали гомилетику - науку о духовном красноречии. Это была, пожалуй, одна из самых важных наук для будущих священников, которым необходимо было постичь искусство и самую технику произнесения проповедей.

Попам и дьяконам едва ли потребуется когда-нибудь математика или физика. Да и языки немецкий и французский, латинский, греческий и древнееврейский не так уж до крайности будут нужны рядовым священникам.

А гомилетика - другое дело.

- ...Это в нынешнее время большинство ораторов не стыдятся произносить свои речи по бумажке. И речи, заметно, иной раз не самим оратором приготовленные, - говорил Бурденко. - А во времена моей молодости такое считалось глубоко неприличным. Самому полагалось думать на людях или продумывать заранее. А как же? Если человек отлично знает свое дело, оно всегда у него в памяти.

Гомилетику в семинарии преподавал Николай Ксенофонтович, или Ксеныч, как его звали семинаристы, - маленький, неопрятный, постоянно чесавшийся протоиерей, - летом изъеденный комарами на рыбной ловле, а зимой, должно быть, блохами в собственном трехэтажном домике на Огородной улице.

Всегда полусонный, рассеянный Ксеныч тревожно оживлялся только в те дни, когда у подъезда семинарии останавливалась огромная черная архиерейская карета.

- Бурденко, дорогуша, готовься! Мало ли что может быть, - говорил Ксеныч. - Иначе ты и меня погубишь, дружок. Ну, что ты можешь сказать, если он опять спросит тебя, как в прошлый раз, внезапно?..

- А вдруг он кого-то другого спросит?

- Нет, дружок, он спросит обязательно тебя. Он и фамилию твою уже хорошо запомнил, говорит: "Этот Бурденко - молодец, который прошлый раз слезу было у меня исторгнул. Неужели, говорит, он все произнес тогда экспромтом? А ну-ка мы его в следующий раз спросим..."

Слезу у архиерея, прозванного за тучность и свирепый взгляд Аписом, семинарист Бурденко вызвал проповедью о пожарах.

- ...Деревянная Россия, к сожалению, и по сей день горит очень жарко, особенно в сельских местностях, - говорил профессор Бурденко. - А тогда, в ранней моей юности и в детстве, нагляделся я на деревенские пожары предостаточно. И когда архиерей предложил мне экспромтом произнести проповедь о пожарах, так сказать, поучительное слово к воображаемым селянам, я собрал в памяти все доступные мне подробности этих народных бедствий и, пользуясь приемами гомилетики, преподанной нам Ксенычем, с полчаса взволнованно говорил о бессильной и, пожалуй, бесполезной борьбе с огнем, пожирающим соломенные крыши, дома под крышами, домашнюю утварь плоды труда людей, а иной раз и их самих с домашними животными...