- Может быть... Да отошел бы ты, грести не даешь...

- Управишься!.. Горячая, значит!..

- Для кого как!

- Для кого - как печка, а для кого - лед?

- Угадал. Догадливый!..

- А для меня - как?

- Для тебя? По правде, не думала никогда... Наверно, для тебя - никак!

- Как это? Ни то ни се? Среднее?

- А так. Ты для меня - как куколь в борозде. Что ты есть, что тебя нет - все равно.

- Потому что не знаешь!.. Все о Дятлике своем думаешь. Тоже - кавалера нашла!

- Какой есть, лишь бы по душе.

- Попусту сохнешь! Теперь он не скоро выберется. За такие штучки мало не дают! Бандитизм! За это так припаяют, что и света белого не увидит!.. Вот птица: с виду - тихоня, тише воды, ниже травы, а смотри - с бандюгами снюхался!

Ганна оборвала - донял-таки ее:

- Не радуйся чужой беде...

Евхим понял, что перехватил, просчитался, попробовал поправиться:

- Я и не радуюсь. Просто жалко тебя!..

- А ты не жалей! Не за что!

- Я человек не злой. Сочувственный... Особенно к девкам... - Шуткой он старался загладить ошибку, растопить Ганнину неприязнь, ее холодную насмешливость. - Тут время такое - проходу матка не дает! Женись да женись!.. Вот я и присматриваюсь!

- Коли так, то не туда смотришь. Не высмотришь туг ничего... В другую сторону глядел бы. Хадоська вон ночи не спит!

- Хадоська...

- Любит, дурная! За что только, понять не могу.

- Хадоська... Что - Хадоська? Вода, - смаку никакого!

Вот ты, ты, по-моему, - со смаком!

- Так она же в сто раз лучше тебя!

- Ты, по-моему, - не слушал ее Евхим, - как самогон!

Первак! - Евхим вдруг схватил ее за руку, Ганна попробовала вырваться. - Не вырывайся!.. У, видно-таки, горячая!..

- Пусти!

Ганна резко рванула руку и высвободилась. Но в тот же момент, откинув ее руку с граблями, которые она держала между ним и собой, Евхим обхватил Ганну обеими руками, сжал так, что у нее перехватило дыхание. От волос ее, от лица пахнуло ветром, соломой, чем-то таким влекущим, женским, что в голове у него помутилось. Он чувствовал тугую грудь ее, живот, твердые колени, все его тело наполнилось нетерпеливым, горячим желанием, которое опьяняло, жгло, туманило рассудок.

- Пусти! Чуешь?! Ой, больно!.. Не жми, ой!.. - рвалась она, непреклонная, гневная, все еще не выпуская из рук грабли.

Ее глаза были близко, были хорошо видны в сумерках - непокорные, диковатые, как у птицы, рвущейся из силка.

И плечи, и руки, и ноги ее - вся она была налита непокорностью, но он не обращал на это внимания.

- Пусти, слышишь? .. Отойди!..

- Вот нетерпеливая!.. - попробовал он пошутить. - Потерпи... немного...

- Пусти! Закричу!.. Ей-богу, закричу!..

Он не ответил. Не мог говорить, ловил ее рот, а она не давалась, отворачивалась: перед ним был то висок, то взлохмаченная голова с платком, сдвинувшимся назад. Евхим, однако, не отступал, все крепче сжимал девушку, и не было, казалось, такой силы, которая бы разорвала его объятие.

И вдруг у Ганны вырвалось испуганное, ударило молнией:

- Батько!!

Евхим сразу выпустил ее, отскочил. Тревожно оглянулся:

сначала на дорогу, ведущую к амбару, туда, откуда мог появиться отец, но там никого не было; бросил взгляд на соседнее гумно - и там никого... Евхим невольно взглянул на Ганну, как бы прося ее помощи, увидел - она уже стояла далеко от него, поправляла волосы и платок.

- Не ищи! Нет его!.. - насмешливо сказала она.

Он со злостью выругался:

- Т-ты, черт! - Но тут же понял, что показывать свою злость - значит совсем потерять мужское достоинство, стать просто ничтожеством в ее глазах. Попробовал засмеяться: - А я - поверил!

Ловко ты... придумала!..

"Так одурачила! Так в лужу шваркнула, подлая!.. Дурень!"

- Пугливый же ты, оказывается!

От этой издевки он готов был ринуться на нее, как разъяренный зверь, но она наставила грабли, угрожающе предупредила:

- Подойди только!

Евхим остановился, как бы размышляя. А думать было трудно: сердце бешено колотилось, в виски била кровь, в голове стоял тяжелый туман. Она же, хитрая, не теряла времени даром, использовала заминку: заметила фигуру, показавшуюся невдалеке, крикнула:

- Тетка Алена, это вы?

Женщина остановилась, присмотрелась к ним.

- Это я, Авдотья, - оба узнали голос вдовы Сороки. - А это ты, Ганна?

- Ага...

- Передать, может, что Алене?

- Не-ет. Сама скажу...

Евхим, слушая их разговор, весь кипел: и это было издевкой над ним. Нарочно остановила женщину, каждым словом высмеивает его. Погоди, пусть она только отойдет...

Но Ганна не стала ждать: намеренно громко, чтобы услышала женщина, вдруг ласково сказала:

- Так я все сделала... Пойду уж.

Он просипел:

- Иди...

Евхим не смотрел ей вслед и все же слышал ее шаги, слышал, кажется, смех, который она несла в себе. "И надо же было дать так одурачить себя!" - никак не мог успокоиться он. Ему было так досадно, что хотелось ругаться. Он злился не только потому, что дал провести себя, но и потому, что она противится ему, недоступна. "Как принцесса.

Королева доморощенная. Голодранка!.."

Течение его мыслей о куреневской принцессе, однако, тут же оборвалось: на тропке со стороны усадьбы появилась женщина. Он узнал Хадоську, подумал беспокойно: "А может, она поблизости была, не захотела подходить, когда я с Ганной... Видела, как Ганна отшила меня... Ну и пусть, коли на то пошло - плевать мне на все!.."

Хадоська, подойдя к Евхиму, оглянулась:

- А где Ганна?

- Ушла уже...

"Не видела, значит. Если бы немного раньше - налетела бы, а так - не видела..." Евхим и Хадоська какое-то время стояли молча, ему не хотелось говорить, его еще волновала пережитая досада, а она будто ждала чего-то, что он должен был обязательно сказать. Может, ей тогда было достаточно одного ласкового слова: "Ну, и ты иди, Конопляночка!" - и она бы ушла, тая радостную надежду. Но он не говорил ничего, и она стояла, чувствуя, как тесно становится в груди, взволнованно комкая пальцами уголок платка.

Евхим заметил, что она крутит, мнет уголок платка, и будто очнулся. Окинул всю ее глазами - Хадоська стояла опустив голову, тихая, покорная, и вдруг подумал: чего он морочит себе голову, чего ищет, добивается? Зачем ему эта занозистая Чернушкова королева?

Евхим обнял Хадоську, почувствовал, как она радостно, преданно прижалась к нему, затрепетала от счастья.

- Конопляночка...

Он поцеловал, и она не отвернулась, ответила долгимдолгим поцелуем, таким, что он едва не задохнулся.

- Устал я... - сказал он, будто открылся другу в беде. - Давай посидим...

Бережно держа ее за талию, Евхим повел Хадоську к стогу. Она шла сначала легко, с той же ласковой покорностью, но вдруг заупрямилась:

- Не надо!.. Я не хочу!..

- Ну, посидим немного! Ноги болят... Посидим - и только!..

Он говорил мягко, ласково, будто просил пожалеть его.

Голос его убеждал: ничего бояться не надо, ничего плохого не случится.

- Гляди же, чтоб... без глупостей!..

Хадоська послушалась, села возле него. Он обнял ее, притянул, стал целовать, шептать что-то горячее, бессвязное, путаное. Она первое время, хоть и сдержанно, отвечала на его поцелуи, потом начала тревожно биться, стараясь вырваться из его объятий.

- Ой, не надо! Не хочу!..

- Дурная!.. Ну, чего ты? Ну, чего?.. Неужели я так не нравлюсь тебе? .. Такой противный?

- Нет...

- Ну, так чего ж ты?

- Боюсь я! Встанем лучше!..

- Не любишь, значит?

- Давай встанем!..

- Не любишь?

- Люблю...

- А если любишь... Дурная!.. Конопляночка!.. Конопляночка моя!..

Он не слышал своих слов, он чувствовал только ее, молодую, желанную, неподатливую. Кто бы мог подумать, что и она, такая добрая, мягкая, кажется влюбленная без памяти, будет так противиться! Его злило ее непослушание, ее упрямство, он горел нетерпением.