Что было больнее всего, так это то, как мало людей пришло на кладбище. Я и не подозревал, насколько обособленно жили, как оказалось, мои родители. У меня не было ни братьев, ни сестер, ни дядей, ни теток. Мои родители, насколько известно, тоже были единственными детьми в своих семьях. Отец был человеком щедрым, но не общительным, мама же, слывшая в Рузвельте пылкой и активной прихожанкой, в новом приходе, судя по всему, потерялась. Единственной, кто оба раза приезжал на похороны, была Ада. И оба раза она приходила последней, держалась в стороне и по окончании церемонии тут же исчезала, я даже не успевал поблагодарить ее.

Оставшись один в родительском доме, я почувствовал себя, как раб, погребенный в пирамиде вместе с фараоном, только самого фараона не было. Дом казался испуганным, затаившим дыхание, словно не знал, как вести себя, как будто смерть отца обнаружила отсутствие у него самостоятельной ценности. В гостиной с потолком, напоминающим соборный свод, и стеклянной стеной, выходящей на сосновый бор, висела огромная картина, изображающая бушующий океан. Я подолгу смотрел на эти зелено-черно-пурпурные волны и сокрушался, что толком не знаю даже, где родились мои отец и мать, то есть я знаю названия городов, но не улиц, где они жили.

Что это за непонятная страна, из которой они сбежали? Почему ее судьба представляется такой смутной, а ее самобытность такой неопределенной? Общаясь со мной по-английски, между собой родители говорили по-украински, но я никогда не ощущал потребности расспросить их о старой родине. Время от времени мама варила вареники, вспоминая, как кормила ее ими бабушка, но национальная кухня занимала меня не больше, чем происхождение пшеницы или химический состав сыра.

Я налил себе бокал вина и устроился на диване. Кардинал уселся на край кормушки. Я вспомнил, что не купил птичьего корма.

Когда-то, когда я, к маминому неудовольствию, остался ночевать у Круков, мы с Алексом играли в игру под названием "склеп". В коридоре у двери Адиной спальни стоял сундук, достаточно большой, чтобы мы оба могли залезть в него. В этом сундуке Круки некогда везли через океан семейное добро. Теперь в него складывали летом зимние, а зимой летние вещи. Мы с Алексом по очереди изображали покойников. Это было в те времена, когда он еще утверждал, что видит Адиных призраков. Алекс поднял крышку, я забрался внутрь и улегся на мягкое ложе, пропахшее шариками от моли. Алекс, исполнявший одновременно роли распорядителя церемонии и священника, нес какую-то тарабарщину над моей головой. Я тем временем, лежа в закрытом сундуке, пытался представить себе, что значит быть мертвым. Траурная "служба" длилась долго, Алекс не спешил, я забылся, погруженный в собственные мысли, но тут услышал, как что-то скребется в пол, и вообразил пауков размером с кулак, на жестких, покрытых щетиной ножках, с янтарными усиками, как крюки загибающимися к ротовой щели. Алекс упоенно импровизировал свою литургию над усопшим. Потом уселся на крышку. Я молотил по ней изнутри кулаками и кричал, но он продолжал сидеть, не отзываясь, и, помню, тогда мне пришла в голову мысль, что

ад - это место, где никто не отвечает на твои мольбы.

Окна отцовского дома были распахнуты настежь, но на улицах нашего просторного пригорода царила тишина, еще более мертвая, чем на кладбище. Я остался один на один с городом, неумолимо-требовательным городом, в котором даже друзья ощущали себя соперниками, даже возлюбленные - хищниками. Несмотря на долгие годы занятий теннисом и многочисленные экзамены, я ненавидел соперничество и не понимал, почему мир должен представлять собой бесконечную цепь безжалостных состязаний и зарабатывания баллов. Юный студент-третьекурсник, я чувствовал себя до предела взвинченным и уязвимым, плохо спал, меня мучили ночные кошмары. По нескольку раз за ночь я высовывался из окна и глазел на луну.

Вот тогда-то я и вспомнил об Аде. Между нами существовала невидимая связь. Она приезжала на похороны. Она не только знала меня в детстве, но и любила, когда я стал юношей. Я так долго избегал ее лишь из-за того единственного свидания. Но теперь решил ей позвонить: надеялся, что хотя бы она расскажет мне что-нибудь о моих родителях, что-нибудь, что позволит им обрести плоть в моем воображении и поможет удержать их в памяти. И даже если она не сможет ничего добавить к ничему, я просто проведу несколько минут с человеком из старой жизни. Только бы дождаться утра.

Мой звонок, судя по всему, Аду не удивил, она разрешила мне приехать в любое время.

Я сел в отцовский, теперь мой, "Лексус" и направился в Рузвельт.

Мир - эта комната с кривыми зеркалами - не давал мне возможности невидимым проскользить по его эффектной поверхности, хотя именно этого мне, может быть, больше всего хотелось: тихо, спокойно работать, а потом исчезнуть - как те облака, что возникают ниоткуда слитной массой, распадаются на отдельные фигуры, все небо покрывается многочисленной отарой овец, которая через короткое время прямо на глазах растворяется без следа в гаснущем небе.

Тогда, восемь лет назад, Ада все еще была больше похожа на женщину, которую мне некогда довелось познать, чем та бесполая Сивилла, сидевшая передо мной теперь, и со зрением у нее тогда все было в порядке. Она ни словом не обмолвилась о нашей достопамятной встрече.

- Ты хочешь знать о своих родителях? - удивилась она, когда мы уселись в

кухне. - Но ты ведь знаешь. У тебя были хорошие родители. Я завидовала твоей матери: ты был таким чудесным мальчиком. Что еще тебе нужно знать?

Иронизировала она? Или забыла?

- Они мне никогда ничего не рассказывали, - объяснил я. - Они вообще никогда не говорили о прошлом. Вы же знаете, какими они были. Я бы не смог найти места, где они выросли, даже если бы захотел.

- Зачем тебе этого хотеть?

- Но это же естественно, разве не так?

- Для тебя - может быть. Но не для Алекса. Мой сын никогда не хотел ничего знать о моей прошлой жизни.

Я многое мог бы возразить на это: что желание Алекса убежать от прошлого было пропорционально той силе, с которой она его ему навязывала, что Алексу хватало неприятностей в здешней жизни, чтобы не думать о тамошней.