Только после этого я переодеваюсь. Почему-то это всегда отнимает у меня много сил — переодевание, я имею в виду. Барбуровскую куртку Александра, которая теперь принадлежит мне, я вешаю на плечики и потом на крючок за дверью. Нашивку с надписью "Айнтрахт — Франкфурт" срываю, хотя она напоминает мне Александра: футбол мне совершенно по фигу, а кроме того, я не желаю носить вообще никаких нашивок. Считаю это просто неприличным. Я хочу сказать, что в принципе понимаю, зачем Александр пришил себе эту херовину отчасти чтобы приколоться, отчасти чтобы выразить свою солидарность с работягами — но я, будь у меня на груди хоть какая нашивка, чувствовал бы себя мудаком, а не приколистом.

В общем, я надеваю свежую рубашку, которая классно отглажена и сложена. Рубашки мне постирала и погладила Бина, на Зильте, всего их восемь, и пять из них еще чистые. Все мои рубашки — от Brooks Brothers. Ни одна другая фирма по пошиву мужских рубашек не умеет делать такие качественные вещи. Воротнички у этих рубашек имеют небольшой изгиб, а голубая ткань всегда выглядит свежей, и потому они на самом деле годятся на все случаи жизни. Разница между рубашками от Brooks Brothers и рубашками от Ральфа Лорана заключается, естественно, в том, что вторые гораздо дороже, но при этом гораздо хуже по качеству и вообще смотрятся дерьмово, а кроме того, тот, кто их покупает, вынужден носить слева на груди долбаную эмблему поло.

Спустившись вниз, я спрашиваю у старикана, который, сидя за столом регистрации, читает, кажется, какой-то военный журнал, куда здесь ходят по вечерам молодые люди. Не длинноволосые, уточняю я, а нормальные. Он поднимает глаза, и я вижу, что читает он вовсе не военный журнал, а что-то христианское. На обложке, вроде, написано "Сторожевая башня"[28] и сверху изображение радуги. Он прикрывает журнал руками, заметив, что я пытаюсь разобрать, что там написано, и потом говорит: молодые люди обычно проводят время у Фишера, или в "Тандженте", или в "Макс-баре". Я его вежливо благодарю и выхожу на улицу.

Даже не знаю… "Тандженте" — это отдает началом восьмидесятых годов, неоновой вывеской и белой кафельной плиткой; "Фишер", наверное, ресторан, где по вечерам собираются студенты, как в баре. Пожалуй, лучше я пойду в "Макс-бар". По крайней мере, он не вызывает вообще никаких ассоциаций, но само название говорит за то, что это именно бар. Я жду некоторое время, наконец мимо проезжает пустое такси, я останавливаю его и прошу, чтобы меня подвезли до "Макс-бара". По пути я закуриваю сигарету. Водитель — явно подрабатывающий пенсионер.

Я знаю, что это звучит прикольно, но все-таки скажу: начиная с определенного возраста все немцы выглядят как стопроцентные нацисты. Этот водила тоже. Достаточно поехать в определенные места, где собирается много пенсионеров, и вы в этом убедитесь. В Баденвейлер, например, или на любой прибалтийский курорт. Там эти пенсионеры бегают парочками по дорожкам — либо до пляжа, либо до парка, если пляжа нет. В любом случае они бегут к курортной эстраде, к "ракушке". Есть такое слово. Трудно даже поверить, что еще существует нечто подобное. Но это действительно так: в каждом месте скопления пенсионеров имеется своя "ракушка", точно так же, как в каждом городе рано или поздно воздвигают идиотскую телебашню.

И вот они, пенсионеры, стоят перед "ракушкой" (их, как правило, видишь сзади), заложив руки за спину и слегка покачиваясь взад и вперед на своих отечных ножках; у всех у них непропорционально большие носы и уши, потому что носы и уши продолжают расти и в старости. И все эти пенсионеры когда-то были блондинами, в этом я готов поклясться.

Всегда, когда я рассматриваю старые фотографии и вижу, к примеру, как какой-нибудь красивый блондин выходит после купания из пруда, а солнце уже опустилось над горизонтом и освещает камыш таким странным (на сепиевом фоне этих фотографий), действительно неземным светом, я спрашиваю себя, как же могло случиться, что эти привлекательные молодые люди за пятьдесят лет дошли до столь плачевного состояния. Я имею в виду нынешних читателей "Вельт ам Зонтаг" в их габардиновых брюках с несминаемыми складками, блузонах, выдержанных в пастельных тонах, слишком больших очках с золотыми оправами, которые делают еще более заметными их огромные, в оспинах, носы и торчащие уши. Я этого не понимаю. Раньше они не выглядели как нацисты.

Тот пенсионер в нелепой шляпенции, которого на Зильте чуть не задавила Карин, определенно раньше, в молодости, внешне не был похож на нациста. И таксист, который везет меня в "Макс-бар", тоже. Но сейчас достаточно заглянуть ему в харю, и ты понимаешь, что в свое время он точно был комендантом концлагеря, или подонком, который строчил доносы на своих фронтовых товарищей за то, что они травили по вечерам анекдоты о долбаном Гитлере, или чиновником, подписавшим в деревянной избе где-нибудь под Остравой[29] приказ о единовременной ликвидации семнадцати партизан вместе с их женами и детьми. Я не могу об этом не думать.

"Макс-бар" — это, как бы поточнее сказать, такой бар, где вас обслуживают доброжелательные молодые гейдельбержцы. Здешние кельнеры и бармены немного похожи на тех, что работают в "Одине" на Зильте, думаю я, заказывая себе пиво. Потом мне приходит в голову, что пса, который в "Одине" всегда ошивался между ног у посетителей, тоже зовут Максом, и пока я пью вторую кружку пива, стараясь получше рассмотреть бар, я думаю о том, что, если в словах "Маттиас Хоркс" пропустить некоторые буквы, тоже получится имя "Макс". Потом я замечаю, что, наверное, наклюкался под завязку этими двумя кружками пива, раз мне в голову лезет такая дурь и я ищу закономерности там, где никаких закономерностей нет, — о подобных завороченных материях я обычно задумываюсь только на последней стадии алкогольного опьянения; и потом до меня доходит, что, кроме тех персиковых йогуртов в Гамбургском аэропорту, я с самого Зильта ничего не ел. Но я нисколько не голоден, в самом деле. Потому, натурально, я и набрался так быстро, что в желудке у меня совершенно пусто.

Плевать. Теперь я просто буду пить дальше. Мы уже это проходили. Справимся. Время от времени выкуривать по сигаретке, и тогда все будет в норме. В баре приятный шум. В ушах немного гудит, но я сижу себе в уголке и наблюдаю за народом, и шум не лишен приятности, и я постепенно становлюсь совершенно бухим. Через два столика от меня устроилась группа студентов, которые, собственно, и шумят здесь больше других. Они все одеты вполне цивильно, пьют пиво и дурачатся. Каждый раз кто-нибудь из них встает и декламирует прикольный стих или выкидывает еще что-то, что любят делать студенты, когда они под градусом.

У одного из них очень загорелое лицо, и когда он поднимается и говорит, другие замолкают. Я вглядываюсь в него и замечаю светлую полоску на его лбу, у корней волос, там, куда не достало солнце. Он стоит, и отхлебывает пиво, и несет нечто совершенно невразумительное, но преподносит свою туфту так, что все, как я уже говорил, утихомириваются и внимательно слушают. Я усекаю, что его зовут Ойген, и, видимо, слишком откровенно пялюсь на него, потому что он вдруг бросает взгляд в мою сторону, прерывает свою болтовню, подходит ко мне, нетвердо держась на ногах, и спрашивает, не хочу ли я пересесть за его столик.

Меня это безумно напрягает. Я не уверен, что он не прикалывается надо мной, но вместо того, чтобы ответить, что я кого-то жду, как наверняка ответил бы любому другому, я вдруг неожиданно для себя самого говорю: да, с удовольствием. Я беру свою кружку, и пока мы идем к его столику, Ойген кладет руку мне на плечо и спрашивает, не приезжий ли я, потому что он никогда не видал меня раньше. И пока я отвечаю, что да, приезжий, я почему-то думаю о луковицах — о целых чанах, наполненных маринованными луковицами. Понятия не имею, почему. У него изо рта луком не пахнет, в кабаке вроде тоже… Мы садимся за его столик, и я пожимаю руки каким-то студентам, чьи имена мгновенно забываю.

вернуться

28

Главный печатный орган Общества свидетелей Иеговы, издающийся многомиллионным тиражом на многих языках.

вернуться

29

Город в Чехии.