– А я бы разбил Венеру, если на нее ездят любоваться такие гады. И, несомненно, найдется человек, который разобьет ее.

Если я себя раньше бранил при прижигании папиросками, мне кажется, меня просто даже тошнило от невероятного папиросного дыма, и мне не хотелось подвигаться поближе, и мне казалось, что пепел они ссыпают рядом со мной; меня удивляло одно: во-первых, бестрепетное лицо доктора, а во-вторых, то, что он не менял положения руки, а ведь если мне это положение руки казалось неподвижным и странным, я ближе знаю доктора, то каким же оно должно было казаться им. Две папироски они докурили почти вместе, я от волнения плохо слышал их голоса, но они закурили еще и одновременно протянули папироски – и потушили их о руку доктора. То есть они углубились в тело, а затем синеватый их дым прекратился, и папироски были оставлены на некоторое время, покачались, мне даже показалось, что пахнет жженым волосом, но это, конечно, только показалось. Я разозлился. Я просто не нашел ничего лучшего, – дядя Савелий попросил меня, боюсь, что они даже сами испугались, рука д-ра по-прежнему была неподвижна, и он говорил все то же, развивая мысли, нисколько не повысив голоса, – передать галстук д-ру. И я, вместо того, чтобы передать галстук, со сладострастием погрузил свою пылающую папироску в галстук. Запахло тряпкой. Вначале на это не обратили внимания, но дым распространялся, признаться сказать, впервые я испытывал такое удовольствие от огня. Я начал понимать людей, которые любят огонь.

Дядя Савелий, конечно, должен был опомниться первый, обеспокоиться. Я, так сказать, проверил воочию, так ли он любит одежду, и должен был сознаться, что он действительно любил, он перестал курить, заерзал, – я наблюдал с удовольствием, – приподнял ноздри, убрал ладони свои с животика и завертелся на стуле. Лев Львович продолжал курить, доктор сидел молча, с опущенными глазами, тогда дядя Савелий отнял папироску у брата и бросил ее на пол.

– Осмотрите себя, Лев Львович, не горите ли вы где.

– Вон, – прохрипел Лев Львович.

Дядя Савелий ощупал его.

– Может быть, вы, доктор, опалились? – сказал дядя Савелий, однако же не подходя к доктору.

Доктор пощупал обнаженную свою до локтя правую руку, понюхал и опустил рукав – и я вдруг облегченно подумал, что если рука у доктора в масле, то он, несомненно, не обжегся, черт подери, и тогда я зря сжег галстук. Но дыра в нем расширялась. Я загасил ее пальцами.

– Доктор!

– Нет, я цел, – ответил доктор, – осмотрите себя.

– Я не могу гореть. Я всегда очень осторожен.

– Если б я верил в совесть, я бы сказал, что она у вас запылала.

– Перестанем кривляться. В комнате пожар. Вы всюду приносите несчастье, доктор, это я вам должен сказать откровенно.

– Если считать несчастьем откровенность, то, пожалуйста, я рад быть таким почтальоном. Очень возможно, что вы сейчас сгорите, и вот теперь, когда смерть стоит у вашего порога, может быть, вы все-таки примете меры к тому, чтобы спасти вашу пленницу и вашу дочь, Лев Львович.

– Разрешите вас осмотреть, вы безумец, вы сами горите, не замечая пожара. Папироска упала на ваше платье, и вы, не замечая этого, горите.

– Не подходите ко мне. Да, я горю, но горю негодованием. Я не видал более подлого дядю и более холодного отца.

– Слушайте, – приглядываясь к доктору, сказал в ужасе дядя Савелий, – но на вас все тлеет.

– Вот вы побежите из горящего здания на стадион, и посмотрим, что выйдет.

– Вас необходимо залить!

– Меня уже заливали, все Средиземное море было опрокинуто на меня, и все-таки я выплыл.

Мне эта переброска надоела, и я протянул галстук.

– Это просто я. Но я затушил пожар, хотя и не вовремя. Самый странный пожар. Когда прогорело окно.

Дядя Савелий схватил тряпку, попробовал пальцем, посмотрел на свет, вся вежливость его слетела:

– Вы просто негодяй!

Передо мной встало одутловатое и темно-багровое лицо Льва Львовича, и он прохрипел:

– Вон!

Я щелкнул его в нос, и он присел и дополз до стула.

– Вы уходите, доктор.

– Нет, я еще посижу, я не знаю – имею ли я право продать масло? С одной стороны, я его завоевал, но с другой стороны – какой же это трофей топленое русское масло? Что это за репарация?

Я ушел.

* * *

Я вышел удовлетворенный. Вообще я все чаще и чаще начал чувствовать удовлетворение. Я боялся, что это удовлетворение исчезнет, хорошо б с таким чувством уехать на Урал. По коридору расхаживал Черпанов. Я решил, что он поджидает меня. Я резво подошел к нему.

– К кому идти? – спросил я храбро.

Он посмотрел удивленно:

– Вы слышали, Мазурский удрал?

– Неоднократно, и от вас. Что ж, одним дураком меньше. Знаю также, что костюм он продал Ларвину и старухе за продовольствие и лекарства. Я себя чувствую прекрасно и на худой конец, если вы меня поддержите в смысле драчки, то я могу помочь вам столкнуть лбами старуху и Ларвина в надежде, конечно, что из этого толчка вырастет костюм. Вспоминается мне по этому случаю рассказ…

Но Черпанов не выразил удовольствия по поводу моего рассказа. Он прошел в ванную, я за ним. Я настаивал, что необходимо идти к Ларвину.

– Да что вас огорчает! – воскликнул я. – В конце концов я один могу пойти.

– Но Мазурский исчез.

– Однако костюм-то здесь. Или вас огорчает, что вы его не имеете возможности захватить на Урал? Боюсь, что он организовал бы пропажу лучших ваших станков на комбинате.

Черпанов сидел на ванне и перебирал книжки.

– На Урал ничего, когда я его повезу, но вот когда он сам поехал…

– Так, вы предполагаете, что Мазурский поехал на Урал?

– А куда ж ему ехать иначе?

– Он может выбрать место потеплее.

– Но ведь там же нету шести братьев Лебедей.

– То есть вы думаете, что он поехал к ним? Он же не спортсмен.

Черпанов вздохнул:

– А какие они спортсмены? То есть они спортсмены, и даже хорошие, но редкий человек занимается прямым своим делом. Эх, Егор Егорыч! Было б хорошо, когда б они были только спортсмены, а не интриганы. А если такие интриганы предупреждают меня: больше всего, Черпанов, остерегайся Мазурского, то, значит, предупреждение их очень и очень не лишнее. Остановись, говорят, но остерегайся.

– То есть я должен понять, что вы приехали сюда по предложению так называемых шести братьев Лебедей?

– Не от них прямо, но по их совету.

– Позвольте, они, что ли, принимают участие в строительстве комбината?

– Не принимают прямо, но косвенно имеют большое значение. Физическое возрождение человека, к которому там стремятся наряду с психическим, которым заведую я, вдруг выдвинуло их на первый план. Судите сами, люди приехали с полным набором физических инструментов в виде тенниса, футбола, волейбола, бокса и тому подобного, вплоть до городков, а что я могу предложить в области психической – ни одной умственной игры. Я только всему этому планы составляю. Скажем, волейбол – натянул себе сетку и кидай мяч да веселись, а мне, скажем, театр организовать, уже не говоря о пьесе на местном материале, актеров попробуйте набрать. Вот они вышли вперед меня и начали влиять на дирекцию. А Мазурский приедет и разоблачит меня перед ними, и они захватят психическую часть, черт его знает, что он наболтает, они могут все даже и Мазурскому передать.

От всего услышанного и я пришел в полное недоумение.

– Послушайте, Леон Ионыч, но ведь это же получается черт знает что такое. Но ведь это же протекционизм, если дело обстоит так, как вы освещаете.

– Именно так.

– Но с этим необходимо бороться. Это нужно вскрывать. Если хотите, дайте мне полномочия, я поеду за Мазурским и все вскрою, это безобразие необходимо прекращать в самом начале.

Черпанов потрепал меня по плечу:

– Хороший вы человек, Егор Егорыч. Но тут помимо протекционизма есть масса и других причин, по которым придется поручить решение дела его в наше отсутствие, да и кроме того, я думаю, что я преувеличиваю значение шести братьев, хотя они и по психической чисто линии в моей области сделали многое. Судите сами: я пил, и пил зверски, почему – я должен вам открыть – и низвергнут был в бездну со всех постов, которые до того занимал, и был я библиотекарем в библиотеке, книги в которой от долговременного чтения и плохой бумаги, на которой их печатают, пришли в такую ветхость, что только ненормальный, свихнувшийся глаз может соединить их листы и, прежде чем читать, надо было рассказать содержание книги, после чего читатель обычно брался, но от слипшихся литер и ветхой бумаги либо ее раскуривал, либо возвращал обратно, но дело это было трудное и без пьянства невозможное, потому что совершенно безнадежно, книг было мало и надо было их повторять, унылые беллетристические измышления, и на таком труде многие спивались, и решили назначать туда грамотных пьяниц, так как считали, что даже, может быть, подобная работа вызовет известное отрезвление. И вот приехали шесть Лебедей, стали думать, кого же пустить по психической работе, и тогда говорят: мы его вылечим, хотя он и наследственный алкоголик, для нас это даже и легче, мы предпочитаем наследственные болезни лечить. А для меня пора была самая тяжелая, я в жару не пью, разве что пиво, но тут при ситуации рассказа должен был даже пить голый спирт, если б его находил. Они приходят и говорят: ты, говорят, никуда, Черпанов, от нас не выскользнешь, наши кулаки тебя всюду найдут, хочешь ли излечиться и приняться за психическую обработку общества?